Шрифт:
Марина опечалилась: ни одного доброго качества, которые называл старик, она сегодня не могла в себе обнаружить. В душе было только смятение, неясность. Она вздохнула и опять спросила:
— А что больше всего любите на свете? Чем увлекались?
Дед Блажов взглянул на нее настороженно, с изумлением, потом его серые глаза-зверьки осветились веселой догадкой:
— Уж не вывеска ли моя тебя смущает? Думаешь, с чаркой я в дружбе? Нос у меня и вправду приметный, на троих готовился — одному достался. Только, дорогуша, не всякой вывеске верь.
Марина сконфузилась, потому что хотела попросту поговорить со стариком о жизни, о его привязанностях и вкусах, а получилось вроде насмешки. Не умеет она держаться с людьми, не поумнела за это время; как была девчонкой, так и осталась…
А дед Блажов сдернул с головы кепчонку, принялся обмахиваться ею. Наконец, он заговорил:
— Нет, милая девушка, зельем я не увлекаюсь, особой дружбы не веду, как некоторые. Пивцо — другое дело, а водка… Правда, в молодости — бывало, зашибал проклятую. Но бросил, бросил, говорю. А после чего? Помню, как раз перед войной на свадьбе гулял в соседней деревне, пять километров отсель. Ну, свадьба есть свадьба. Выпили, прокричали: «Горько! Горько!» А на рассвете подался я домой и, уж не знаю как, завалился спать под забором. Днем, значит, очухался и ахнул: лежу на траве, извиняюсь, голый, как прародитель наш Адам в первый день его сотворения. Ни сапог, ни рубашки, ни кальсон. То ли кто нечистый на руку снял, то ли мальчишки подшутили. А уж люди во дворах и на улицах. Ну, значит, лежу я в траве и думаю: как быть, что делать? В невидимку бы превратиться, что ли. Уж хотел по-пластунски ползти, да угодил в крапиву, весь волдырями покрылся.
Дед Блажов покачал головой как бы в затруднении сказать, до чего жалкий у него был тогда вид. Марина смотрела на него широко открытыми глазами. Он продолжал с горькой ноткой:
— Эх и ругался ж я! Всю ругань, какую знал, обрушил на род человеческий. Вот так полдня и пролежал нагишом в траве, а потом сообразил. Из лопухов приладил к бедрам вроде юбочки да и вышел прямо к току, где обмолачивали яровую-то пшеничку. Как увидели меня люди голого, с лопухами вместо трусов, так и покатились со смеху. А ребятня заорала по-воробьиному: «Тю, индеец появился! Ату его, ату!» Ну, конечно, снабдили потом рубахой да штанами, ушел я в Гремякино и с тех пор, веришь ли, дал строгий зарок: не увлекаться проклятой отравой. И ничего, живу. Конечно, на праздники или когда бываю в райцентре — не без того. Но больше балуюсь пивом, оно, говорят, пользительное…
Негодующе, в сердцах дед Блажов сплюнул, давая понять, как неприятен ему разговор о водке, потом некоторое время молчал. А Марина все больше веселела, наконец рассмеялась, представив себе все, о чем рассказывал забавный старик.
— Надо этот метод применить к другим пьяницам!
— Э нет, против алкоголя нужно лечить индивидуально! — возразил он. — На меня такой метод подействовал, а на других он, может, и не повлияет.
— Многие все-таки в Гремякине водку зашибают! — уже серьезно, с осуждением сказала Марина; она терпеть не могла пьяниц и более всего боялась их бесцеремонности.
Дед Блажов глубокомысленно причмокнул:
— Я так скажу: от достатка это, деньга лишняя завелась. Раньше-то о еде думали, а теперь на столе все есть. Вот иные, значит, и бегут в магазин за бутылкой. Без нее радость вроде не в радость…
— Свинство, какое свинство! — горячо воскликнула Марина.
— Чего-о? — не понял дед Блажов.
— Свинство, говорю, все это: пьянство, дебош, хулиганство. Наследие прошлого.
— А-а, это — да! Не приучились еще некоторые гремякинцы культурно время проводить. Не умеют. А ведь можно хорошо развлекаться! Я вот, к примеру, пением в молодости увлекался, потому и на свадьбы приглашали.
— Пением? — не поверила Марина своим ушам.
Лицо деда Блажова вмиг сделалось недовольным, казалось, он вот-вот уйдет, оставив девушку в недоумении. Но через минуту уже подобрел и вновь отдался воспоминаниям:
— Эх, как я певал, как певал! Бывало, на фронте запою, запрокину голову — солдаты так и замрут. Я ведь в годах был и после ранения в запасный полк попал. Веришь ли, не веришь, так и задержался в том полку до победы. В ансамбль песни и пляски зачислили… Ноне слушаешь по радио — и плеваться хочется: все больше простуженными, нутряными голосами воют. А прежде-то умели люди сочинять песни. Я знал, чем задеть человека за сердце. «Всю-то я вселенную проехал, нигде я милой не нашел». Или еще эта: «Вот мчится тройка почтовая по Волге-матушке зимой». Как запою, аж слезу вышибало у людей. Вот я каков, Григорий Федотыч Блажов. А ты спрашиваешь, чего я больше всего люблю на свете. Песни, говорю, люблю. Песни, душевные да правдивые.
Он вдруг, поднявшись, шагнул к забору, за которым сразу же начиналась дорога, постоял, глядя себе под ноги, будто артист на сцене, затем решительно произнес:
— Ну-ка, милая, послушай старика!
И не успела Марина что-либо ответить, как он запрокинул голову и запел. Он пел одну из тех ямщицких песен, в которых звенит колокольчик под дугой и жалуется человеческое горе. Голос у него был несильный, но приятный; Марина заслушалась. А он, прижмурясь, держал руки прижатыми к груди, и казалось, будто сам был тем ямщиком, что правил почтовой тройкой, мучимый сердечной кручиной. Откуда-то набежали ребятишки, подошла сутуловатая почтальонша в грубых ботинках. Все слушали. Дед Блажов будто и не замечал ничего вокруг.
— Вот это да! — услышала Марина мальчишеский возглас, когда певец умолк.
— Как в театре! — сказал другой паренек с накрученной рубашкой на голове в виде чалмы.
Почтальонша вздохнула, поправила сумку и обратилась к деду Блажову:
— Вы зашли бы ко мне, Федотыч… Порадовали бы вдовью душу песнями. Чаек поставлю, варенье. Да и медок у меня еще сохранился, который вы дали мне тогда. Помните?.. К другим-то заходите, что ж мой дом минуете?
Дед Блажов поклонился почтальонше, как артист, пообещал наведаться к ней. Потом, повернувшись, он подмигнул Марине, полный собственного достоинства: