Шрифт:
смеха
и танца!
Израненный танцем пол,
Станки — обнаженные нервы зала.
Зеркала конденсируют пот…
Старый «Грюндик», который родители когда-то привезли из Эфиопии, скрипит, но добросовестно крутит колеса магнитофонных кассет…
— Слушай, почему ты везде этого клоуна рисуешь?
Подошла одна из подружек к Эле.
— Ну, это ж совсем не клоун. Не видно разве? Это Пьеро, — она подняла голову и задумалась. На листке бумаги нарисованный ею Пьеро стоял, обреченно опустив руки.
— А чего это у него такое грустное лицо?
— Это его тайна, и он в нее никого не посвящает, даже меня…
Твои цветы завяли и засохли.
И, прикоснувшись к ним своей рукой,
Смотря, как осыпаются они,
Я прикасаюсь к памяти моей.
И хрупкий рассыпается покой,
Что я воздвиг с огромнейшим трудом!
И вот опять стоишь ты на коленях,
Шепча понятную лишь цветам молитву.
И, собирая их в тугой букет,
Несешь ко мне с неясною улыбкой.
И волосы, спадая по плечах,
Поют сонеты трепетному ветру…
Приятный баритон из магнитофона завораживает… Эля садится на стол спиной к подружкам и смотрит куда-то в окно. Там уже темно и одуванчики ночных фонарей. Свет от них плавится концентрическими кругами.
— Это чьи стихи?
— Шевчук читает свои.
— А… Здорово!
— Интересно, — вставляет Эля как-то медленно, с расстановкой. — А какие девушки этому Юре нравятся?
— Кто его знает? — Пожимает плечами Таня, — о вот живет он совсем рядом, только дорогу перейти…
— Так близко? — Эля резко поворачивается от окна. В ее глазах еще отражается ночь. Она вдруг обхватила руками свои плечи и вздрогнула, будто сразу озябла.
В коридора хлопнула входная дверь, к в комнату заглянул брат Эльмиры: — Ого! Да вас тут вагон и маленькая тележка! Чего, салаги, все Шевчука гоняете? Ну-ну…
Девушки не обратили на него ровно никакого внимания. Только кто-то вяло поинтересовался:
— Чего это он в таком снаряжении? С практики, что ль?
— Нет, не с практики. Он у нас подрабатывает на чаеразвесочной фабрике грузчиком, — ответила Эля.
Мама, проходя на кухню, замирает в усталом созерцании у раскрытой двери туалета. Там ее сын, вернувшийся с работы, старательно вытряхивает из кирзовых сапог в унитаз россыпи черного чая.
— Мам, не удивляйся, пожалуйста. Это я, честное слово, слово дворянина, не крал. Все значительно проще. Там этого чая по колено, и мы ходим по нему. Что поделаешь, чего глаз не видит, то рот выпьет.
Лилия Федоровна ничего не ответила. Она подняла брови в каком-то высоком просветлении, и молча прошла на кухню. Там бабушка возмущенно машет рукой:
— Господи, помилуй! Лиля, да что же это такое? Сколько же можно слушать эту музыку? У меня голова не выдерживает!
— Ой, мамочка, оставь их. Успокойся! Пусть себе слушают, если нравится.
— Если нравится?! Да ты, Лиля, с ума, что ль, сошла? А уроки? Вообще, существуют же определенные обязанности и время для них! А эти девчонки? Их же дома потеряли… Был бы отец жив, все какая-то острастка была бы!
— Не ворчи! И хватит воевать. Давай-ка лучше чаю попьем, а? И откуда у тебя столько боевых сил?
— Скорей бы к себе в Москву, чтоб глаза мои этого ничего не видели. Да, да.
Пора. Тем более, что и пенсию получать время подошло.
— Мам, да будет тебе! Остынь. Как же мы тут без тебя?
Бабушка взглянула на серое, уставшее лицо дочери и сразу как-то обмякла, присмирела. Она стала тихо, без слов накрывать на стол ужин.
Все давно спят. Только к Эльмире не идет сон. Она закрылась с головой под одеяло.
«Зачем мы так устроены, что душа временно квартирует в телесной оболочке, как в раковине? И где начинается одно и кончается другое?» Она провела ладонью по бедрам, груди… Горячая, незнакомая доселе, волна пробежала по телу, заморочив кожу. Эля с ловкостью кошки соскочила с постели, подтянулась на носках и вскинула вверх руки, будто готовясь взлететь навстречу своему, такому золотому, золотому дождю. Она уже знала наверное, что он близко и ищет ее ладони, чтобы упасть на них.
«Господи, — очнулась она, — что это со мной? Словно в глубокий колодец загляделась, в который так и тянет упасть…»