Шрифт:
Он закрыл глаза и в этой светлой темноте слушал прикосновения ее мягких рук. Как будто садились теплые бабочки и неслышно улетали.
Она провела рукой по его груди и животу. Он торопливо прижался к ней и замер. Медленная минута коснулась бесконечности. Раскрытые глаза распахнулись под его глазами изумленно, расширились и уплыли в далекую даль. Она, отрадно вздохнув, вскинула руки ему на шею, и дальше на спину, помогая любить себя.
Ослепнув в медлительной молнии завершения, они вдруг опять обнаружили себя порознь, и, страшась настигающей их одинокости, снова сжимали обессиленные щупальца, но воспринимали только чужеродность другого тела и нежно целовали и не хотели покидать друг друга.
И в какую-то минуту слабая связь их распалась, и они, подавленные недостойным концом своего недавнего взлета, стыдливо отодвинулись друг от друга, избегая даже случайного прикосновения, которое было теперь липко-холодным и почти невыносимым.
«Я хочу умереть, — подумал Григорьев. — И она тоже, наверно, хочет умереть. За что это человеку. За что?»
— Не думай, — сказала она сбоку. — Не думай.
«Да, — подумал он. — Не думать».
* * *
Я не хочу. Я не желаю. Я не буду чесать спину о ваше проклятое дерево.
* * *
Он успел к самому отходу поезда. Санька стояла у вагона, глядела туда и сюда. Заметив Григорьева, замахала ему рукой, дождалась, когда он подойдет, хотела что-то сказать, но посмотрела ему в лицо и не сказала, прошла за ним в купе и как бы исчезла, сразу все поняв: ему совсем не до Саньки, что он вообще никого не хотел бы видеть, и что все это не так уж страшно, никакого нового горя у него не случилось, а все больше теория и какие-то мысленные беспокойства.
Женщина, о которой Санька сразу догадалась, не слишком огорчила ее. И не только потому, что Санька заранее приготовила себя к чему-то подобному, ибо не может человек, даже определенно ожидая выбранной для себя судьбы, оставаться незатронутым ничем иным, как бы законсервированным, в гарантированной для его желаемого будущего упаковке; и даже не потому, что знала уже, что найти — это искать, а искать — это каждый раз верить, что нашел, и страдать от ошибки, и идти к следующему, может быть, заблуждению, пока случай и твое с каждым разом обостряющееся или, наоборот, устающее чутье не выберут для тебя более продолжительной остановки. Нет, Санька просто не думала о себе. Она стремилась не к тому, чтобы было хорошо, удобно и приятно ей, а чтобы было хорошо ему, Григорьеву. Ей казалось даже, что если бы она стала женой Григорьева, то и тогда она не запрещала бы ему искать других женщин или искать для себя чего-то в иных, даже не слишком понятных ей увлечениях. Это значило бы только, что она, Санька, чего-то не может, не может наполнить Григорьева необходимыми ему ощущениями, не в силах заменить собой многосоставной, разноликий мир. Да, скорее всего, она и не стремилась бы во что бы то ни стало ограничить жизнь Григорьева четырьмя стенами и одной своей не слишком, как казалось ей, содержательной особой. Она подозревала в Григорьеве сущность более значительную, чем она сама, даже какое-то как бы призвание к чему-то и отводила себе скромную роль помощницы. Ее нисколько не смущало, что призвание Григорьева ни в чем себя определенно не явило. Это значило только, что оно проявится в будущем или даже существует сейчас, но в чем-то таком, что Санька понять не может или чего просто не замечает.
При этом для нее было совершенно очевидно, что Григорьев не может поступать безнравственно или нечестно, а как раз наоборот: все, что от него исходило, могло быть только очень честным и очень нравственным, так что в этом, возможно, и заключалось главное назначение Григорьева в жизни.
Утром Санька, рассеянно смотревшая в окно, вдруг очнулась, ей захотелось встать и начать делать что-нибудь. Да, но Григорьев, остановила она себя, лучше его не тревожить. Но по легкому своему состоянию она тут же поняла, что у Григорьева убийственное его настроение улеглось, что он может сейчас и поговорить, но, похоже, считает, что она спит, и оттого молчит. Она пошевелилась, и Григорьев тут же ее окликнул:
— Сашенька?
— Я не сплю, Николай Иванович, — радостно отозвалась Санька.
А невидимый Григорьев спросил снизу очень заинтересованно:
— Сашенька, вы любите кого-нибудь?
Санька невольно взглянула на две другие полки, словно боясь обнаружить на них хозяев, с утра отправившихся в ресторан, и ответила:
— Не знаю…
— Вы не знаете, есть ли у вас такой человек?
Санька, радуясь, что недосягаема для его взгляда, ответила:
— Человек? Человек есть. Но я не знаю, как назвать мое отношение к нему. И мне не нравится слово любовь. У нас ведь все люблю: кошку люблю, репу люблю, стихи люблю. Один жену бьет, другая мужа поедом ест, а все — любят. Вы, может быть, одно под словом любовь подразумеваете, а я другое, я вам отвечу, а вы никогда и не узнаете, что же такое я вам сказала.
— Вы полагаете, что слово, обозначающее все целиком, на самом деле относится лишь к частности? Люблю этого человека — люблю в нем не все, а только что-то? Люблю, как он говорит мне что-то нежное, люблю, что он приносит много денег, люблю его красивое лицо… Так?
— Нет. Я про другое. Я о слове говорила, что не понимаю его. Кошка мышь любит, а мыши крупу. Слово одно, а содержание не совпадает.
— Но вот людей — множество, а тот человек у вас — один. Чем-то вы отличили его от других?
— Да, — сказала Санька, — я выбрала его, чтобы идти с ним по жизни. Он мой спутник на все мое время.
Григорьев замолчал там внизу как-то странно. Через минуту донесся его голос — совсем другой, дрогнувший и смущенный:
— Сашенька… Извините меня за этот разговор. Я дуролом и болтун. Простите.
И он весь день относился к ней осторожно и почтительно, таскал лимонад, мороженое, каменные пряники и пресных вареных кур и упрашивал все это съесть, как будто ей срочно требовалось усиленное питание.