Шрифт:
– Я хочу сражаться! Я хочу быть сильным!
Беглый пассаж. Второй. Третий.
– Да прекрати же дудеть!
На плечах – оленья доха цвета мокрой глины. Опушка из битого сединой бобра. Рысьи клинья на груди украшены бляшками червонной меди. Болтаются «солнышки» на тонких крученых ремешках, стучат, звенят. Поясной ремень в бляхах покрупнее: не медь, серебро. Штаны заправлены в сапоги с узором по швам. Подошвы из хребтовой шкуры лося выдублены в лиственничном настое. Хорошо топтать такой подошвой землю. Хорошо бить в звонкий горб Осьмикрайней:
– Я хочу быть сильным!
– Ты родился сильным, – пожал плечами Сарын-тойон.
Кюн аж зашелся от бешенства. В ответе отца он услышал сожаление. Молодой Кюн Дьирибинэ давно подозревал, что отец не рад силе сына. О, предательство! Отец хотел, чтобы сын родился каким-то другим. Слабым? Кюн не знал, каким, и знать не хотел, и рождаться иным, не-сильным, тоже не желал. Лучше смерть при родах! Еще Кюн знал, что хорош собой. Хорош в печали и смехе, в гневе и радости. Что бы Кюн ни делал, что бы ни говорил – отец любовался им. Запрещал и любовался, давал укорот и любовался, мучил и любовался. Арт-татай! Это бесило молодого Кюна больше всего. Любоваться надо боотуром, стоящим над телами поверженных врагов! Вот истинная красота!
С детства привыкнув к обманчивой слепоте отца, Кюн безошибочно определял, когда отец смотрит на него по-настоящему и что за чувства испытывает при этом. Мать завидовала сыновней чувствительности, а случалось, что и соболезновала.
– Я уеду! Завтра же!
– Никуда ты не поедешь, Зайчик.
– Не называй меня так!
– Почему? Ты и есть Солнечный Зайчик.
– Я ненавижу свое имя!
– Ерунда. Ты вырастешь и все поймешь.
– Я уже вырос! Я прошел Кузню!
– Это правда, малыш. Без Кузни ты бы заболел и умер. Будь у тебя шанс обойтись без Кузни, я бы вцепился в этот шанс руками и ногами. Увы, твоя природа требует Кузни. Природа, но не разум. Все Кузни для разума, какие я знаю… Зайчик, ты такой гордый, что в них ни ногой! Я уж и зову, и упрашиваю, и заманиваю, а ты мычишь да лягаешься.
Приложив дудку к губам, Сарын сыграл мелодию: быструю, но грустную. Волки сожри всю музыку мира, подумал Кюн. Всю, без остатка. Кузня? Да я плясал от радости, когда узнал, что еду в Кузню! «Мальчишки боятся Кузни, – сказал Юрюн. И поправился: – Мальчишки-боотуры. Я, например, очень боялся.» Видя, что Зайчик не понимает, Юрюн объяснил: «Мне рассказывали, что меня там колотушкой забьют в шлем. Ты только не спрашивай, что там на самом деле. Я не отвечу, не имею права.» Колотушкой, удивился Кюн. В шлем? Чего же ты боялся, Юрюн Уолан? Да хоть молотком в сапоги, хоть палицей в боевые рукавицы! Лишь бы стать настоящим боотуром! Сын Сарын-тойона ехал в Кузню, ликуя, и терпел до последнего, и возвращался с надеждой. Кто же знал, что тиран-отец велит оружию вечно храниться внутри, в кладовке усохшего тела, словно это не меч и щит, не броня и копье, а смерзшиеся плиты конского навоза?!
Кюн сорвал с головы шапку. Ударил шапкой оземь:
– Это ты! Ты подговорил Юрюна!
– Чтобы он отвез тебя в Кузню? Я бы уговорил его, малыш, но он вызвался сам. В отличие от тебя, Юрюн отлично соображает. Я не мог надеяться на лучшего спутника для своего сына.
– При чем тут Кузня? Ты подговорил его, чтобы он не брал меня в сражения!
– Юрюн не ездит сражаться.
– Ездит! Ездит! Три раза ездил!
– Сколько?
– Три раза!
– Целых три раза?
– Целых три раза!
Держа тальниковую дудку далеко ото рта, Сарын ловкими пальцами перебирал отверстия. Казалось, он в полной тишине извлекает по три ноты, снова и снова, боясь сбиться со счета.
– Ты посчитал тот раз, когда они с Мюльдюном бились за свой улус? Я имею в виду, самый первый?
– Да!
– Итак, три раза. Три раза за пятнадцать лет. В первый раз Юрюн никуда не ездил, адьяраи сами явились в их улус. Еще дважды – чистая случайность. На него напали, когда он был в дороге. Дурачки, недоросли вроде тебя. Как по мне, заявление, что Юрюн ездит сражаться – это преувеличение. Если угодно, сильное преувеличение. Такое сильное, что ему пора в Кузню на перековку. Учись точности определений, Зайчик.
– Недоросли? Я взрослый!
– Да, я вижу.
– А я ненавижу! Ненавижу тебя!
– Ерунда. Я даже не обиделся.
– Это ты подговорил Юрюна!
– Ерунда, – эхом откликнулся другой голос: низкий, грудной, но вне сомнений, девичий. – Зайчик, прекрати молоть чушь. Твой Юрюн упрямей старого вола. Если он чего-то не хочет, папа может язык себе до корней стесать. Правда, папа? А уж если чего-то захочет…
– Он не мой!
– Ну уж не мой, так точно…
Оленья доха цвета мокрой глины. Опушка из битого сединой бобра. Рысьи клинья на груди, медные висюльки на ремешках. Штаны заправлены в сапоги. С детства Туярыма Куо одевалась в мужскую одежду, да еще и в точное подобие одежды брата. Хоть кол у нее на голове теши! Женские кафтаны, скроенные в талию, бисерные нагрудники, шапки с суконным верхом, серьги, ожерелья, браслеты – всем этим Жаворонок пренебрегала, глядя на украшения с нескрываемой брезгливостью. Если она и соглашалась что-то подвесить на пояс, так это нож и огниво. Близнецов путали все, кроме родителей и блестящего слуги Баранчая. Да, еще Юрюн Уолан – этого ночью разбуди, растолкай во мгле, и то он не спутал бы брата с сестрой.
Дети так трудно дались Первым Людям, что Сабия-хотун с младых ногтей баловала сына с дочерью. Мать позволяла им все, что угодно. Сарын-тойон не отставал от жены в проявлениях любви, кроме одного-единственного запрета. То, чего он не позволял сыну, для Кюна с лихвой перекрывало любое разрешение, превращая дар в проклятье, белый свет в темницу, а жизнь в муку мученическую.
Но тут отец был непреклонен.
– Тебе не кажется, что Юрюн женат? – обращаясь к отцу, Жаворонок точила нож на плоском камне. Там, где другая девушка шила бы или вязала бусы, дочь Сарын-тойона вечно затачивала какое-нибудь лезвие. Для постороннего взгляда это смотрелось угрожающе. – Женат на своем драгоценном братце, которого мы никогда не видели? И не просто женат, а находится у него под сапогом?