Шрифт:
Я петровский куклачок
Подцеплю вас на гачок,
Про весь свет я не скажу,
Но над вами я поржу!
Вас как сено растрясли,
Обнулили, обнесли,
И теперь вы в дураках,
Без бабла, в одних портках…
Гул возмущения знобким ветерком пробегал по рядам. Ожившие конкременты орали:
– Где ты портки видел? Смотри сюда! У меня штаны сингапурские!
– Бойкот, спектаклю, бойкот!
– Короче, мужики: бей котов спасай Россию!
– В м…м…милицию его! Вместе с куклаком сам…м…мострельным!
– Луч-че сразу в дурку.
– Куклак, на минуточку, музейный, всамделишный, – отвечал уже собственным голосом Терёха, – считать до десяти и говорить умеет. Ну, а голоса ваши явных вражин выдали. В зале вас и всего-то с нос собачки Гульки. А тогда я к большинству обращаюсь: давайте мы этих сукиных сынов, эту ненародную партию надутых презервативов выгоним отсэда палкой?
– Правильно, гони их!
Терёха резко взмахивал жезлом, кидался в зал, свет полностью гас, тихий рёв одобрения и жалкий писк оживших конкрементов, перекрывала прощальная песенка-частушка:
Ваша зависть как змея:
Хвост свой заглотила
Плачет, кожей шевеля,
Горше крокодила!
Квак и чавк малых кроканчиков, зубовный скрежет крокодилов половозрелых, наполняли через громкоговоритель дикой музыкой, – как наполняется грузовик пустыми гремящими бидонами – облюбованный шутами Дворец культуры.
– А сейчас все вместе давайте гнать завистников на крокодилью ферму! Они с меня последнюю шкуру готовы были содрать. А теперь мы сами с них шкуру спустим – и на сумочки дамские. Айда за мной. Дамы вперёд! Я сказал вперёд, а не взад!
После пятого спектакля следователь прокуратуры Ламбатикова, дело об оскорблении общественной нравственности и открыла. Спектакль мигом сняли с репертуара.
– И правильно, меж проч, сделали, – вдыхая коки аромат, произносила разнежено, отчего-то с быстротой молнии покинувшая свой высокий пост, госпожа Ламбатикова.
А Терёха, выходя на сцену уже в другом, не запрещённом спектакле, продолжал изумляться:
– Это чем же ещё в ельцинское время можно оскорбить общественную нравственность? Чую шкурой: из чинуш наших страсть к былым запретам сочится. Ну, прям саудовский эльцинизм какой-то!
Тут Пудова Терентия изо всех дворцов культуры и турнули окончательно. Помыкавшись ещё несколько лет у ларьков на рынке, решил Терёха двинуть в Москву.
Зов укулеле
В те же нервно-скачущие недели и месяцы, Самоха, ударился в музыку. Сразу после развала «Чудесной Маротты», рассерчав на твердолобого Терёху, не желавшего ничего в цирковом спектакле менять, занялся Самоха отнюдь не шутовским делом.
Как-то попала ему в руки необычная разновидность гитары. Разновидность сильно смахивала на сплющенный ананас с воткнутой в него черпаком вверх уполовной ложкой. Обнаружился «ананас» в кладовке одного из домов культуры, откуда Самоха как раз собирался сваливать. Спросил про «ананас» у директора – тот пожал плечами: забирай, инструмент на балансе не числится…
Как называется четырехструнный ананас, издававший негромкий, но бархатисто-приятный звук, Самоха не знал. Смотался в музыкальные мастерские – там подсказали: укулеле. Откуда в городе Во взялась изрисованная таинственными узорами «гавайская народная бандура», – так Самоха, устав «ананасить», стал ласково называть свой инструмент, – никто толком не знал.
Стал учиться играть. И вдруг отчётливо услышал тихий, но неотступный зов. Кто его переливчато звал и куда, понять Самоха не мог. Слов иноязычных было не разобрать, зато мелодия была круглой, ясной: она чего-то требовала, добивалась, не хотела кончаться.
Тут поплыло-поехало. Мотивчики – крупно колышущиеся, океанские – сами собой стали вплывать в Самохину голову. Какие-то парусники, а иногда и корабли с высокими тонкими трубами, медленно швартовались в разгорячённом Самохином мозгу. Стал являться и некий аптекарь, в смешной докторской шапочке с болтавшимися сзади завязками, в долгополом кафтане. Выходило так, что аптекарь этот, то ли бывал в городе Во проездом, то ли где-то в отдалении тосковал по Дикому Полю, подступавшему к городу вплотную с юга. Произносил аптекарь всего несколько слов: «О, Шефферталь, майн херц…», «О, сердце моё, долина Шефферталь!» Причём произносил, когда грозно, а когда и со слезой.