Шрифт:
«Я не изменил твою жизнь, да?» – говорит старый добрый Иоганн-Себастьян.
«Боюсь, что нет».
«А почему нет?»
«Музыка не дает ответов на вопросы, которые я не знаю, как задать. Она не говорит мне, чего я хочу. Она напоминает, что я, вероятно, по-прежнему влюблен, однако сам я уже не уверен, что понимаю значение этого слова. Я все время вспоминаю людей из прошлого, хотя большинству из них причинил боль, а не доставил радость. Я понятия не имею, что чувствую, хотя что-то все-таки чувствую, пускай это скорее ощущение пустоты и потери, может, даже провала, оцепенения или полной неизвестности. Когда-то я был уверен в себе и думал, что многое знаю, знаю самого себя; думал, что людям нравится, когда я врываюсь в их жизни, прикасаюсь к ним; я даже не спрашивал, хотят ли они меня видеть, не сомневался в их желании. Музыка напоминает мне о том, чем должна была быть моя жизнь. Но она не меняет меня».
«Быть может, – отвечает гений, – музыка, как и все великое искусство, не так уж сильно нас меняет. Но она напоминает нам о том, кем мы являемся по своей сути и кем нам суждено оставаться, несмотря на все наши надежды и отрицания. Она напоминает нам о вехах, которые мы закопали и спрятали, а потом потеряли; о людях и вещах, важных для нас, несмотря на нашу ложь, несмотря на ушедшие годы. Музыка – лишь звук наших сожалений, воплощенных в каденции, которая создает иллюзию удовольствия и надежды. Это самое верное напоминание о том, что мы здесь на очень короткое время и что не прожили свои жизни из-за пренебрежения, или жульничества, или, хуже того, собственного неумения. Музыка – это непрожитая жизнь. Ты прожил неправильную жизнь, друг мой, и чуть не изуродовал ту, что тебе досталась».
«Чего я хочу? Вы знаете ответ, герр Бах? Бывает ли вообще правильная или неправильная жизнь?»
«Я художник, друг мой, я не даю ответов. Художники лишь задают вопросы. А кроме того, ты уже знаешь ответ».
В лучшем мире она бы сидела на диване слева от меня, а он справа, в дюйме от пепельницы. Она сбрасывает туфли и кладет ноги рядом с моими на журнальный столик. «Мои ноги, – наконец говорит она, почувствовав, что мы все на них смотрим, – такие уродливые, правда?» – «Совсем не уродливые», – отвечаю я, держа обоих за руки. Потом освобождаю одну руку, но только затем, чтобы коснуться лба Пола. Эрика кладет голову мне на плечо, он поворачивается, смотрит на меня, а потом целует в губы. Долго и глубоко. Нам все равно, что она на нас смотрит. Я хочу, чтобы она смотрела. Парень хорошо целуется. Сначала она молчит, а потом: «Я хочу, чтобы он меня тоже поцеловал». Он улыбается ей и, почти перелезая через меня, целует ее в губы. После она говорит, что ей нравится, как он целуется. «Согласен», – киваю я. «Только пахнет сигаретами». – «Это моя вина», – говорю я. «Тебе не нравится запах сигарет?» – спрашивает он. «Нет, все нормально», – отвечает она. Я целую ее. Она не жалуется, что я пахну табаком. Я думаю: фенхель. Я хочу, чтобы у нее был его анисовый вкус; чтобы вкус этот перешел из его рта к ее рту, к моему рту и обратно к его.
Той ночью я уснул, думая о нас троих обнаженных в постели. Мы обнимаемся, но в конце концов они оба сворачиваются калачиком, с двух сторон прижавшись ко мне и закинув бедро на мое бедро. Как легко это могло произойти и как естественно, словно оба они пришли на ужин, думая только об одном. И зачем несколько часов назад, ставя бутылки в ведерки со льдом, я строил столько схем и планов и так волновался? Мне нравилась мысль о его и ее поте, смешанных с моим. Но я никак не мог перестать думать об их ахилловых сухожилиях. Ее, когда она сняла туфли и закинула обе ноги на журнальный столик, его, когда он только вошел в квартиру и я заметил, что на нем мокасины без носков. Я понятия не имел, какие у него стройные, гладкие и нежные ноги.
Потом он тоже снял туфли и положил обе ноги на журнальный столик, одну стройную, загорелую лодыжку поверх другой. «Посмотри на мои», – сказал он, пошевелив пальцами. Мы засмеялись. «Ноги мальчика», – сказала она. «Знаю», – ответил он. Он снова придвинулся ближе, положил колено мне на бедро и поцеловал меня.
Не помню, что мне снилось той ночью, но знаю, что всю ночь, то и дело судорожно просыпаясь, я занимался любовью с ними двумя; вместе или по отдельности – сказать не могу, потому что в их ничем не стесненном присутствии в моих объятиях было нечто столь настоящее, что когда я проснулся, сжимая жену в объятиях, то почувствовал, как уже представлял себе за несколько часов до этого, что было бы вполне естественно начать готовить завтрак на четверых на кухне, напоминавшей мне о доме в Италии.
Я подумал о Миколь. Ей здесь не было места. Италия – глава, которую мы никогда не обсуждали. Но она знала. Она знала, что однажды… Она просто знала и, возможно, лучше меня. Когда-то я хотел рассказать ей о своих старых друзьях, об их доме у моря и о моей комнате там; о хозяйке дома – много лет назад она заменила мне мать, но теперь страдала деменцией и едва ли помнила собственное имя – и о ее муже, который последние годы жизни провел в том же доме с другой женщиной; та до сих пор живет там с семилетним сыном, и я до смерти хочу с ним познакомиться.
«Мне нужно вернуться, Миколь».
«Почему?»
«Потому что там моя жизнь остановилась. Потому что я никогда по-настоящему не уезжал. Потому что здесь жила только часть меня, подобная отрубленному хвосту ящерицы, который бьет из стороны в сторону, а тело мое осталось по ту сторону Атлантики, в этом замечательном доме у моря. Я слишком долго не возвращался».
«Ты бросаешь меня?»
«Думаю, да».
«И детей тоже?»
«Я всегда буду их отцом».
«И когда?»
«Не знаю. Скоро».
«Должна сказать, что я не удивлена».
«Я знаю».
Той самой ночью, после того как гости разошлись и Миколь пошла спать, я выключил свет на лестнице и собрался было запереть балконную дверь, как вдруг вспомнил, что не задул свечи. Я снова вышел на балкон, встал, глядя на реку, положил руки на ограду, там, где несколько часов назад стоял с Эрикой и Полом, и посмотрел на другой берег Гудзона. Мне нравились огоньки по ту сторону реки, мне нравился свежий ветерок, мне нравился Манхэттен в это время года, мне нравился вид на мост Джорджа Вашингтона; я знал, что буду скучать по нему, вернувшись в Нью-Гемпшир, но прямо сейчас, этой ночью, он напоминал мне о Монте-Карло, сверкающие огни которого видны ночью в Италии. Вскоре в Верхнем Вест-Сайде настанут холода и целыми днями будет лить дождь, однако даже холодными ночами люди здесь все равно ходят по улицам, и город никогда не спит, и плохая погода в конце концов сменяется хорошей.