Шрифт:
— Кстати, о дебоширах, — сказал Горбунов. — Был у нас такой рулевой…
— Знаю, Соловцов. Заходил ко мне.
«Всюду поспел», — подумал Митя с неприязнью. А вслух сказал:
— Интересно, как он вам показался, товарищ батальонный комиссар?
Ивлев задумался.
— Ничего, — сказал он. — Ничего. У меня в МТС тракторист был Кащеев, вот в таком же духе. Очень злой мужик. Надо Соловцова выручать из экипажа. Вы не возьмете — на другой лодке сгодится.
— А вы бы взяли?
— Взял бы. Коллектив у вас сильный, один бузотер его не разложит. И даже остроту придаст — вроде как перец в борще.
— Или как гвоздь в сапоге, — вставил Митя.
— Э, нет, не говори. Он немца не в бинокль видел, а вот — как я сейчас лейтенанта. — Комиссар протянул к Митиной шее свои изуродованные пальцы, и в его добрых глазах на мгновение вспыхнул бешеный огонек. Митя невольно отстранился. Ивлев засмеялся и хлопнул Митю по плечу.
— Я поручил помощнику поговорить с Соловцовым по душам, — сказал Горбунов. — И пусть он сам решает.
— Толково, — согласился Агроном. Его взгляд задержался на чашечке звонка. — Да, чуть не забыл. Сколько у вас уходит на сбор по тревоге?
— Минуты четыре, что ли, — небрежно сказал Горбунов. — Сколько, штурман?
— Три двадцать восемь.
— А на плавбазе?
— Примерно то же самое.
— Толково, — повторил Ивлев.
На лестнице командир и помощник переглянулись. Оба понимали, что Ивлев явился неспроста и что выигранные утром секунды обеспечили им поддержку военкома дивизиона.
После ужина Туровцеву доложили, что пришел Соловцов и находится в «третьей», у художника.
На Набережной заливался свисток. С мостика Туровцев увидел Джулая, он потрясал винтовкой, свистел и нехорошо ругался. В незамаскированных окнах второго этажа метались дрожащие отсветы. Не теряя времени на расспросы, Митя бросился в дом. Уже на лестнице он понял, что пожара нет, был бы дым. Дверь в «третью» оказалась незапертой, вбежав, он увидел ярко пылающий камин. На подоконнике, широко расставив ноги и выпятив обтянутую полосатой тельняшкой грудь, стоял Соловцов. Возле него, наподобие ассистентов при знаменосце, стояли художник и Граница. Иван Константинович держал молоток, Граница натягивал шнур маскировочной шторы. Свисток по-прежнему заливался.
Митя освирепел. Не стесняясь присутствия художника, он рявкнул:
— Соловцов!
Матрос оглянулся и неловко спрыгнул, зацепив подкованным каблуком ветхий подоконник. Подошел, прихрамывая.
— Станьте, как положено, — сказал Туровцев. — И выньте гвоздь изо рта.
Соловцов выплюнул гвоздь и стал, как положено, но Митя продолжал кипеть. Его бесило все — и развалистая походочка, и небрежный плевок, но самым нестерпимым было то, что от матроса исходил самоуверенный покой, в то время как он, лейтенант Туровцев, волновался. Мите очень хотелось накричать и выгнать Соловцова, но он понимал, что это было бы не победой, а поражением. Формально он поставит на своем. Соловцов не такой дурак, чтобы лезть под трибунал, он с презрительным спокойствием выслушает сбивчивую ругань и нестрашные угрозы и уйдет, провожаемый влюбленным взглядом Границы и молчаливым сочувствием художника. Горбунов спокойно выслушает запальчивые объяснения помощника, взглянет и чуть-чуть усмехнется. Это будет значить: «Ну что ж, я сказал, что решать будете вы, и сдержу слово. Ну, а по существу — я был о вас лучшего мнения, штурман».
— Что здесь происходит? — спросил он, сдержав раздражение.
Соловцов ответил не сразу. Он тоже примеривался. Вчерашнее впечатление о лейтенанте было неважное — слюнтяй, чистоплюй, сегодня он заговорил по-иному. В оттенках Соловцов разбирался.
— Да ничего, товарищ лейтенант, просто недоразумение…
Он дал знак Границе. Бумажная маскировочная штора развернулась с фанерным грохотом. Свисток на улице задохся. Усмехаясь, Соловцов пояснил:
— Я тут, значит, стараюсь для пользы дела, маскировку приколачиваю, а этот кинтошка — свистит. Мало что свистит — оружие наставляет. А я на этот счет нервный, ах так, думаю…
Туровцев понял: предлагается почетная мировая. Командиру надлежит восхититься лихостью матроса (сам-де такой!) и, пряча восхищение под напускной суровостью, отечески пожурить.
Однако Соловцов рассчитал неточно. Вчерашний Туровцев, может быть, и пошел бы на мировую. Сегодняшний устоял. Ему не понравился тон, не понравилось слово «кинтошка», а главное, именно в этот самый момент он принял окончательное решение — не расставаться с Соловцовым. Соловцов вернется на лодку и будет служить.
— Глупостями занимаетесь, — сказал Туровцев. При этом он довольно удачно передразнил Соловцова, подставляющего грудь под пули. — Знаете ведь, что не выстрелит. Обождите, мне нужно с вами поговорить.
Он подошел к Ивану Константиновичу и поздоровался.
— Идите в диванную, — сказал художник. — Там вам никто не помешает.
В тамбуре перед диванной топилась изразцовая печка, и Мите не захотелось уходить от огня. Он опустился на связку каких-то растрепанных фолиантов и показал Соловцову на другую, такую же. Соловцов присел на краешке, в неудобной позе — не из почтительности, а как человек, рассчитывающий, что его не станут долго задерживать. Он скучливо глядел, как кипит в пылающих корешках переплетный клей, и ждал.
— Начнем по порядку, — сказал Туровцев. — За что вы попали на гауптвахту?
Соловцов вскинул на Митю изучающий взгляд — очень светлые немигающие глаза матроса налились печным жаром. Усмехнулся одними губами:
— Было за что.
— Не сомневаюсь, — сухо сказал Туровцев. — За что же?
— В журнале записано.
— Знаю. — Митя с трудом сдержал вновь вспыхнувшее раздражение. — Так за что же все-таки?
Соловцов опять усмехнулся.
— С пехотой малость повздорили.