Шрифт:
Я удивился — думал, что он меня об этом не спросит, раз не спросил раньше. Мы сидели в кафе уже довольно долго: чашки пустые, на тарелках только крошки от пирожных. Обычно меня сразу спрашивают, откуда я родом. И это понятно — по моей речи слышно. Естественно было бы спросить после первых же слов: откуда вы?
— Я так и думал, — сказал он. — И даже был уверен. Уже там, на улице, когда вы извинились. Но ведь я поклонился первым. Кто знает, возможно, я был уверен уже в тот момент, когда увидел, как вы собираетесь приподнять шляпу? Мое лицо не могло показаться вам знакомым, ваше мне — тоже. Это было подобно вспышке. Я вдруг начал вспоминать — где, когда. И вдруг озарение: ну конечно!
— Вы когда-нибудь там были? — спросил я, хотя, возможно, это было невежливо — прерывать его монолог. Однако мне показалось, что нужно спросить, он будто сам этого ждал.
— Нет, никогда, — ответил он резко, словно отметая мой вопрос. — Жаль, что здесь нельзя курить. Я не курю, но бывают моменты, когда хочется. Вы курите?
— Нет, — сказал я. — Бросил. Раньше курил.
— Это хорошо. Очень хорошо. Здоровье важнее. — И замер, вглядываясь куда-то вдаль.
Я подумал, что, возможно, он увидел кого-то из тех, кто приходил в кафе на протяжении этих двух столетий. Может, даже увидел на пороге того, кто имел обыкновение сидеть за нашим столиком. Я уже ждал, что он вот-вот вскочит и скажет: простите, мы уже уходим. Но он тихим, бесцветным голосом произнес:
— Мой отец там был.
— Вы могли бы вместе с ним съездить, ответил я, обрадовавшись возможности тоже что-то сказать.
— Во время войны, — перебил он.
Я будто не услышал его слов. Может, потому что весь был погружен в то, что собирался произнести, раз представился случай, и добавил, как ни в чем не бывало:
— Всегда приятнее поехать с тем, кто уже был. Тем более с отцом.
— Отец умер, — отрезал он.
— О, простите. Я не знал. Пожалуйста, примите мои соболезнования.
— Вы не знали моего отца, — произнес он почти возмущенно. — Тем не менее спасибо.
Я чувствовал себя неловко. Под ребрами справа слегка давило, боль в моей двенадцатиперстной кишке снова давала о себе знать. Так все обычно и начиналось — с легкого давления под ребрами справа. Порой боль отступала, как некоторое время назад, после кофе и пирожного. Но теперь она отдавала в бок, казалось, разлилась до самой поясницы. Меня охватило беспокойство: если она будет усиливаться, скоро станет невыносимой. Я побледнею, на лбу выступит испарина, а это уже трудно скрыть.
— Вы плохо себя чувствуете? — спросит он. Что я скажу? Что это из-за кофе и пирожного? Кофе превосходный, пирожное превосходное, я сам это подтвердил. Ничего страшного, продолжайте — так тоже не скажешь, ведь неловко признаваться, что болен. Тем более в такой момент, когда он сказал мне о смерти отца, а я ему в ответ начну про свою язву двенадцатиперстной кишки... Согласитесь, это, мягко говоря, неудобно. Одну боль никогда не следует противопоставлять другой. Каждая сама по себе, единственная в своем роде.
Я размышлял, как бы незаметно сунуть руку под пиджак и протолкнуть нараставшую боль внутрь — иногда это помогало. Часто выручало меня на людях. Или, например, ночью. По ночам обычно болело сильнее всего. Когда терпеть уже делалось невозможно, я сползал с кровати и, присев на корточки, словно бы вдавливал рукой боль внутрь, да еще прижимал ее всем телом, прильнув подбородком к коленям. Иногда сидел так всю ночь, до утра — это был единственный способ выдержать. Так я с этим и жил. С каких пор? На какой-то из строек началось. Сначала только весной и осенью. Иногда я даже собирался пойти к врачу. Но летом и зимой все проходило, и я забывал. Я похудел, как щепка. Все меня спрашивали, что со мной, почему я так плохо выгляжу. Ты чем-то болен? Ничем не болен, просто я такой.
Я не выносил, когда кто-нибудь начинал меня жалеть. Вроде бы не болит, а пожалеют — и боль возвращается. Пил я льняное семя, а как же. Именно это я и делал — всё, как вы говорите. Заливал столовую ложку на ночь теплой водой и утром выпивал натощак. Немного помогло. Водку я уже почти совсем не мог пить. Есть тоже старался только вареное, нежирное. Позже сел на строгую диету. Так мне коллега, пианист из оркестра, посоветовал. У него было то же самое. Только он ходил к врачу.
Вы не поверите: когда я играл, никогда ничего не болело. Играли до поздней ночи, иногда до самого утра — и ничего. Представляете, я весил на двадцать килограммов меньше, чем обычно бывает при моем росте. Нижняя челюсть выдавалась вперед, вместо щек — ямы, нос удлинился. Потом, гораздо позже, когда я поправился и немного набрал вес, жена однажды призналась, что, глядя на меня, она думала: мое лицо вот-вот станет похожим на череп.
Я шил смокинг к нашей свадьбе, портной снимал с меня мерку, возился-возился и вдруг говорит:
— До чего ж вы, простите, худой. Ну ничего, я на швах побольше припущу, чтобы потом можно было расставить. Смокинг ведь не на один вечер шьют.
Я чувствовал, что на кончике языка у него вертится слово «тощий», — «худой» он сказал из соображений профессиональной этики. Впрочем, как я мог не быть тощим, если почти ничего не ел. Что ни съешь, сразу болит. Ни вина, ни пива уже в рот не брал. На вечеринках, например, все ели и пили, а я просил стакан молока. Только молоко я еще и мог пить. Никто ничего не понимал: не болен, а пьет молоко. Уговаривали, советовали, шутили, чокались, а я со своим молоком. И мечтал лишь о том, чтобы меня оставили в покое, забыли о моем существовании.