Шрифт:
— Наш враг точно такой же, как и твой: отчуждение и стыд.
Ну да. Но они-то выведены из игры, у здорового активиста есть руки, ноги, глаза, так что это однозначно не их война. Франсуа припоминает слова инструктора по плаванию в бассейне на улице де Фийет, которого призвали на Алжирскую войну. У него был точеный торс, словно у классической статуи, руки-ноги на месте. Но парня весьма удручала перспектива расставания с невестой, и однажды он бросил Оскару, страдавшему от тяжелейшей формы полиомиелита, на выходе из раздевалки:
— Вот черт, не хочу я туда. Знаешь, иногда я завидую таким, как ты.
На что Оскар не растерялся:
— И это взаимно.
— Понимаешь, — говорит Франсуа сестре, — не всем нам суждено пойти на эту войну.
— То есть ты не идешь, потому что у тебя нет никаких идей? — оборачивается к нему Сильвия.
— Идей? Постой, а скажи-ка мне, вот что ты думаешь о проблемах инвалидов? Какие идеи у тебя на сей счет? Они должны найти свое место в жизни. И это война, Сильвия, и главное поле боя — наше тело.
— Я не согласна, — отзывается сестра, растирая в ладони сухой листик. — Это не одно и то же. Я же говорю с тобой о политике. Это касается абсолютно всех.
— А я тоже говорю о политике. Но нас нельзя сравнивать. Мы разные.
Франсуа озадачен: неужели сестра расставляет приоритеты? То есть хочет сказать, что быть колонизированным хуже, чем инвалидом?
Через несколько месяцев, весной шестьдесят второго, Крис Маркер в Париже начнет снимать документальный фильм «Прекрасный май». И контрапунктом к деятельности профсоюзных деятелей, активистов, интеллектуалов, рабочих, священников, политизированной прослойки студенчества он поставит «великое молчание парижан», их равнодушие к ситуации в Алжире, к нападениям и процессам над сторонниками независимости; в его ленту войдут кадры со стенами, исписанными лозунгами: «Пужад сказал, что нас предали!», «Да здравствует Жансон!», «НЕТ». Он выразится об этом так: «Политическую платформу здесь имеют лишь стены». А в это время, пока с обеих сторон льется кровь, люди давятся у Дворца открытий, чтобы посмотреть на капсулу, которая совершила полет вокруг Земли. Юнцы-стиляги танцуют в «Гарден клаб». Владелец кафе вещает, что главная мечта его жизни — устроить пикничок с портативным радиоприемником, а еще приобрести телевизор. Какой-то юноша признается, что хочет жениться, завести детей, купить квартиру — вот и все его ожидания. Молодой человек, стоя у дверей своего магазина, на вопрос о его отношении к политической ситуации начинает жаловаться на то, что при такой необычайной жаре ему приходится работать: «Но все-таки, что бы там ни было, надо вкалывать, вкалывать, вкалывать!» Он повторяет это слово еще несколько раз с совершенно измученным видом. Некая женщина сетует, что во всех газетах и журналах полно репортажей о деле Салана, а им, женщинам, интересны анекдоты и шутки. Ее подруга добавляет, что высшей мудростью в жизни является способность не думать. Молодой солдатик, поглаживая свою невесту, скромно улыбаясь, говорит: «Ну, это все так далеко; мы ничего с этим не можем поделать!» — потом он запинается и, кривляясь, как актер Бурвиль, произносит: «А вообще, я верю во всеобщее счастье».
Бегство от действительности. Страх. Беспечность. Лень. Наивность. Трусость. Равнодушие. Может быть… Служащий железной дороги рассказывает о размере платы за жилье, которое ему приходится снимать, о мизерном окладе, о товарище, с которым он подхалтуривает, чтобы хоть как-то свести концы с концами. Кто-то заявляет, что главным событием шестьдесят второго года был картофель по цене двести двадцать франков за килограмм. Женщина показывает свою ужасную берлогу, где ей приходится жить, а затем камера дает перспективу мрачной улицы где-то в Обервилье. Потом сообщают, что ее жилищный вопрос улажен, что она, по ее же выражению, едва не расплакалась, когда ей объявили об этом, и добавила сквозь смех и слезы, что это был самый счастливый день в ее жизни. Торговка жалуется, что в этом месяце торговля шла неважно… Все эти откровения, жалобы на отсутствие денег, плохое жилье, необходимость вкалывать по пятнадцать часов в день, отсутствие перспектив; все эти мечты о счастливой жизни, хрупкие и нежные, словно птичка, зажатая в кулаке, — разве они стоят всех этих таких далеких катаклизмов? Виноваты ли женщины, единственной целью поставившие счастье своих детей, в том, что мечтают, чтобы хоть у них была крыша над головой? Виноват ли рабочий, которому приходится буквально подыхать на работе, чтобы прокормить свою семью? А тот, другой, — виноват ли он, что ему пришлось поднять цены на продукты, которые он продает? Виноват ли этот мальчишка-солдатик, сердце которого, скорее всего, бьется лишь ради его невесты? Слово «Алжир» при этом почти не произносится. Но разве можно винить человека, который больше печется о себе?
— Мы не можем сражаться сразу по всем фронтам, Сильвия, — объясняет Франсуа.
Они бегают, плавают, занимаются лыжным спортом, стреляют из лука. Это их способ выживания. Двадцать шестого января шестьдесят второго года Жюльен и Сильвия присутствуют на церемонии основания Международного комитета против действий ОАС. На следующий день Франсуа и Жоао участвуют в заплыве на пятьдесят метров вольным стилем на Зимнем чемпионате. Всего в этом турнире насчитывается двадцать один спортсмен — среди них слепые, больные полиомиелитом, ампутанты и так далее. А далее последует летнее первенство в Париже, чемпионат Франции по плаванию в Гавре — двадцать четыре участника, а потом еще международный турнир в Брюсселе и первый выезд на соревнования такого уровня для Жоао; потом еще будет состязание между французскими и австрийскими спортсменами. Идея создания спортивной федерации начинает принимать более отчетливую форму. Каждый творит историю по своим меркам. Например, для Сильвии и Жюльена слово «Эвиан» очевидно означает соглашения, что были подписаны девятнадцатого марта. В то же время Франсуа готовится к получению квалификации и помогает Шарлю тренировать самых маленьких в бассейне «Рувэ». Для него Эвиан ассоциируется с девятнадцатым мая, а точнее, с фондом Жана Фоа, центром по реабилитации детей-инвалидов. Франсуа примет участие в конференции, название которой звучит как отрицание: «Мы, инвалиды, занимаемся спортом?.. Но это невозможно!» Он выступит перед пятьюдесятью мальчишками, будущими клерками, помощниками бухгалтера, бухгалтерами, теми, кто решил посвятить себя труду. Однако, как выразился Филип, чрезмерная адаптация может повлечь за собой фатальную инертность — Франсуа подчеркнет это, постучав по микрофону. Нужно делать больше, призывал Филип, удрученный тем, что его организация, состоящая из двенадцати отделений, все еще плохо известна. Делайте больше! Франсуа очень хотелось бы рассказать Сильвии о некоем Ахмеде Бен-Рашиде, который подъехал к нему на коляске и сказал, что очень рад такой встрече, во время которой убедился, что некоторые «физические аномалии» (слова самого Ахмеда) должны помочь ему превзойти предписанные жизнью рамки и пройти гораздо дальше. И это произойдет именно в Эвиане весной шестьдесят второго, где молодой алжирец откажется от участи маломобильного инвалида и свяжет свою жизнь со спортом.
Однако пока еще не заключили Эвианские соглашения, не сняли «Прекрасный май», не организовали знаменитую конференцию. Сильвия протягивает руку к горшку с фикусом и ссыпает туда измолотый в пыль сухой лист. Затем она запускает руку в карман и достает листовку:
— Это объявление о демонстрации.
«В этот день в Париже произошло несколько террористических актов, в том числе и против сенатора-коммуниста Гийо, — читает Франсуа. — Пора покончить с вылазками фашиствующих убийц. Все на митинг, который состоится сегодня вечером на площади Бастилии в 18.30!»
Сильвия отправится туда вместе с Жюльеном. Они пройдут восьмого февраля рука об руку, под дубинками полицейских, задыхаясь от слезоточивого газа, в шествии, начавшемся от Ледрю-Роллен. Уже поздно вечером они, взмокшие, с воспаленными от газа глазами, вернутся домой и расскажут Франсуа, Роберу и Ма, которая выскочит встречать их в пижаме, об избиениях, разгоне демонстрантов на бульварах Вольтер и Шаронн, о криках, о полном смятении в рядах митинговавших, о том, что в отдалении слышались жуткие вопли, что кто-то пустил слух, будто несколько станций метро оказались закрытыми, и в результате некоторые из участников манифестации погибли. На следующий день у всех на языке только и было это название — Шаронн. Да, это был день Шаронна. Сотни раненых, восемь человек погибли — их прижали к решеткам или же ранили полицейские. «От этого названия несет падалью» [27] , — в сердцах заметит Сильвия. Для Франсуа в этот день абстрактный, едва различимый на его жизненной периферии гнев станет его личным, осознанным гневом.
27
Игра слов: на французском Charonne (название улицы) и «charogne» (падаль, мертвечина).
— А я тебя предупреждал, — мягко скажет Робер, наливая кофе, — не нужно было туда ходить.
— Ну, была она там или нет, а все равно восемь покойников, — заметит Жюльен.
— Так вот я об этом и говорю.
— Да, но она там была. И знает.
Утром в ателье позвонит Мугетт, обеспокоенная судьбой Жюльена и Сильвии. Четыре дня спустя, тринадцатого февраля, Мугетт и Франсуа будут стоять на тротуаре среди рядов манифестантов, что выстроились по обеим сторонам улицы. Сильвия и Жюльен пойдут посередине мостовой, немые, словно ее камни. Полмиллиона собравшихся, включая Мугетт и Франсуа, будут провожать глазами восемь усыпанных цветами катафалков, что проплывают между Биржей и кладбищем Пер-Лашез. Если покопаться в архивах Института аудио- и видеоматериалов, можно найти их изображения, вернее, очертания силуэтов у подножия памятника на площади Республики. Франсуа сидит сгорбившись, а Мугетт стоит, опираясь на него. Если бы было звуковое сопровождение, зритель непременно услышал бы надрывы похоронного марша, исполняемого медными трубами и большим барабаном. И он, и она навостряют уши и как будто ищут глазами кого-то на другой стороне запруженной народом площади. У Мугетт на голове цветастый платок. На голове Франсуа черная шляпа. Только по этой шляпе его и можно узнать, поскольку он совершенно не отличается от остальных, двигается так же, как и все, его пальто ничем не отличается от других пальто, его трудно выделить в толпе, он исчез, скрылся, именно так, как и хотел. Когда камера начинает движение, Франсуа и Мугетт выскальзывают из кадра. Именно тогда она прикасается к его подбородку, они оба щурятся от падающих на них дождевых капель. Есть от чего тесно прижаться друг к другу, сохранить тепло в этот день всенародной скорби; ни он, ни она больше не думают о недостатках тел друг друга, они растворяются в великом, мощном стремлении к общению, что объединяет собравшихся на площади; они становятся их частью. Мугетт целует его очень нежно, буквально клюет в губы. Франсуа ощущает легкий изгиб ее передних зубов — вот оно, долгожданное облегчение!