Шрифт:
Дождавшись, пока Амедео запустит «Бойцовский клуб», я спускаюсь во двор и вхожу в гараж. Ключи от «рено» мы еще с 1994 года храним в пустой банке из-под скипидара. Достаю их, завожу мотор, выгоняю машину на улицу. Он там, наверху, конечно, уже навострил уши, может, обрадуется, что его Мильве неожиданно выпал шанс поразмяться: это имя, Мильва, он дал когда-то «пятерке» за цвет кузова, так похожий на цвет волос певицы.
Еду в сторону больницы, виа Бастиони, древней городской стены и гостеприимных огней Римини: подкатывая к дому Биби, жму на клаксон.
Она чуть скована, поскольку не ждала меня, и эта скованность не проходит даже после того, как мы устраиваемся на диване и я заверяю ее, что все в порядке.
Выпиваем по пиву, смотрим серию «Короны». Стена вокруг телевизора увешана рисунками и фотографиями: вот она среди галапагосских игуан, вот стоит на руках, головой вниз, на занятиях по акробатике, вот бордер-колли, который был у нее в детстве, литографии с изображением экзотических насекомых.
Потом я жестко трахаю ее, вцепившись обеими руками в горло.
– Эй! – ворчит она, когда мы кончаем.
– Мне домой пора.
Но домой я не собираюсь. Выкатываю на набережную в районе порта и гоню до Мирамаре, а потом обратно, побившись сам с собой об заклад, что на круге у «Гранд-отеля» «рено» свистеть не будет. Ниже семидесяти не опускаюсь: колеса визжат, но рулить легко, я даже повороты не срезаю.
Притормаживаю у кондитерской на пьяцца Триполи, где еще не опущены жалюзи: с потолка свисают лакричные тросточки в разноцветной обертке вперемешку с зефирными косичками и засахаренной клубникой на палочке. Продавец-пакистанец домывает пол, косясь на прикрученный к стене телевизор. Раньше в приморских магазинчиках подрабатывали дети местных – летом и даже когда лето кончалось: обычно вечером, когда старики уставали и просили их подменить, закрыть вечером кассу и жалюзи. Потом родители повыходили на пенсию, а дети нашли работу за пределами Римини, оставив пляжные лавочки понаехавшим и преждевременной спячке…
Объехав пьяцца Триполи, паркуюсь возле церкви, глушу двигатель и радио. Здесь все закрыто: с приходом октября танцзал превратился обратно в кинотеатр, так что вывеска «Атлантида» снова горит.
Откидываюсь на подголовник, вздыхая: «Эх, ковбои». И эхо в салоне звенит металлом: «Ковбои…»
По-крупному я начал играть только через пару лет после боевого крещения в доме с олеандром. На дворе 2005-й, рождественские каникулы, стол в Чезене, на вход нужно наскрести не меньше двух тысяч. Бруни звонит в середине дня, есть несколько часов на раздумье. Я принимаю предложение. И, выиграв на тройке пять тысяч двести, позволяю себе то, чего никогда больше не повторю: проявляю радость, приподняв сжатый кулак.
Победный дебют за серьезным столом – своего рода рубеж: в тридцати семи процентах случаев удачно начавшие остаются в игре. Большинство завсегдатаев «гиперфронтальны», по названию области мозга, которая активируется при стимуляции адреналином. Симптомы активации проявляются уже через полминуты после стимула: ощущение сдавливания в грудной клетке, тремор рук, отсутствие слюноотделения, учащенное сердцебиение, повышение электроактивности кожи. Все равно что влюбленность.
Снова обогнув пьяцца Триполи, возвращаюсь в пакистанскую кондитерскую. Покупаю мармеладных крокодильчиков и шоколадное драже, которое грызу, как арахис. Приканчиваю его, даже не успев сесть в машину.
Потом отгоняю «рено» домой, и двигатель, кстати, даже не думает свистеть. В кухне горит свет. Поднявшись, застаю Амедео за столом: снова пишет что-то в бортовом журнале. Предупреждает, что во сне дыхание может быть прерывистым, и это нормально, хотя иногда пугает.
– «Бойцовский клуб» его усыпил. Может, стоило показать «Ноттинг Хилл». – Он встает со стула и, оторвав бумажное полотенце, стирает с моих губ сахарную пудру. – Смотрю, у тебя тоже вечер задался.
– Он меня не искал?
Амедео качает головой и принимается копаться в своем патронташе, полном блистеров и пузырьков. Он донельзя скрупулезен, даже этикетки выравнивает так, чтобы можно было сразу прочитать.
– Амедео…
– А?
– Спасибо тебе.
Он надевает куртку.
– Всю ночь, как глаза закрывает, танцует. Признался мне сегодня.
Попрощавшись, Амедео выходит из дома, садится в свою «тойоту-ярис» и выжимает газ: тихо-тихо, чтобы его не разбудить.
Во сне его дыхание прерывисто: застревает где-то в диафрагме, высвобождаясь только со вторым вздутием грудной клетки.
– Это я, – шепчу я едва слышно. – Я здесь.
Он не шевелится.
– Я здесь, с тобой, – я стискиваю его руку, и он снова проваливается в сон. Сажусь в плетеное кресло, дремлю, просыпаюсь снова. К полуночи он уже дышит ровнее, сведенные мышцы расслабляются.
Иду к себе, раздеваюсь, надеваю толстовку и, нырнув в постель, прислушиваюсь. Его храп каждые три-четыре вдоха замирает, обрывается. Я почти засыпаю, но тут он хрипит, закашливается: приходится вскакивать снова.