Шрифт:
– Да ты чего. – А сам каталогизировал их по годам и темам.
Вытаскиваю ближайший холст, отгибаю пленку: скрюченный можжевельник на пляже Пишинас. На одной из веток – разноцветные пятна: купальники и плавки, которые мы развешивали сушиться. Отставляю в сторонку, на шкафчик с красками, освобождая место за жестянкой с чернильницами, прямо под афишей Большого рождественского бала.
Распахнув двери гаража и ворота, вывожу «пятерку», закрываю гараж, ворота и вливаюсь в поток машин на виа Маджеллано, а потом дальше, по широкой дороге на юг. Чуть приоткрываю окно, вместо привычной солоноватой горечи трамонтана доносит запах горящих в полях костров.
Наконец я выбираюсь на объездную – узкую кишку, за которой уже нет города, одни только поля в ожидании заморозков, а вместе с ними и покоя; бессильное солнце, да еще люди и вещи, что с окончанием лета снова становятся собой. Потом съезжаю на шоссе и оставляю Римини позади: утро уже занялось и к тому времени, как я добираюсь до Монтескудо, потихоньку напитывается первозданной красотой.
Включаю радио, щелкаю станции, но нужной мне песни нигде нет. Это было что-то вроде игры, в которую мы играли втроем: каждый вслух называл исполнителя и пять раз подряд крутил ручку настройки в надежде его услышать. Однажды у нее получилось, но это ничего не значило, поскольку накануне Энрико Руджери победил в Сан-Ремо. Он, конечно, отказался засчитывать ей победу, да и я тоже.
В Монтескудо теплее, городок разделен надвое мощеной улицей, и я качу над обрывом до самой развилки, откуда дорога начинает карабкаться в гору. Поднявшись наверх, сворачиваю на грунтовку, идущую краем поля. Дом наполовину скрыт акациями и лещиной, фасад из розового камня, беленая крыша. После того как кто-то срезал колючую проволоку, он там еще табличку повесил, «Территория под наблюдением», и муляж камеры, чтобы отпугивать грабителей. Больше к нему не лезли, и он, бывало, этим хвастался, но всякий раз, проходя под камерой, весьма ненатурально задирал голову.
Распахиваю широкие ворота и паркуюсь там, где он по весне ставил стол. К нему ведь постоянно кто-то приезжал, дон Паоло, бывшие коллеги, но случалось поесть и в гордом одиночестве на веранде, глядя на далекую полоску Адриатики.
Спустившись по склону, я останавливаюсь у череды олив, в конце которой маячит одинокая вишня. Там, где заросли гуще, пять кустов лещины укутал плющ, покрывший своей драной мантией всю землю вокруг. Это единственное место, которое он не трогал, куда не заходил с вечным кусторезом. Она просила: пожалуйста, сохрани заодно лужайку с полевыми цветами. И он в самом деле надолго оставлял тот клин нетронутым, хотя под конец выкашивал и его.
Миную паутину плюща. Склон здесь образует ровную площадку: широкий прямоугольник, где они все думали поставить стол для пинг-понга. Но как-то раз принесли камень из разрушенной церкви, он взял долото, наждачку, она пририсовала глаза – получился каменный дикобраз.
Теперь он развернут в сторону изгороди и совсем ушел в землю, зрачки выцвели, спина снова заросла мхом. Рядом лягушка и вепрь, которого они называли зайцем, и семь других фигур, в том числе три новые, которые он добавил уже после ее смерти. Их легко узнать по отсутствию краски: последний – канюк с обрубленным клювом. Я утаптываю землю, выравнивая пятачок вокруг каждой фигуры, потом направляюсь к кадкам с дождевой водой. Беру ведро, тряпку, возвращаюсь к каменным зверюшкам, усаживаюсь на корточки и начинаю их мыть. Когда я заканчиваю, мокрые камни заметно темнеют.
– Какое-то кладбище животных, – ворчал он.
– Только они живые, – не соглашалась она.
– Тогда заповедник.
– Да, заповедник.
Спускаюсь к сараю с инструментами, метрах в двадцати ниже по склону, ищу наш камень. Он надежно похоронен под опрокинутой тачкой и пеленой плюща. Откапываю, хватаюсь за край, пальцы скребут по грязи; упираюсь ногой, пытаюсь его поднять, но в конце концов сдаюсь: затянуло его основательно. Нахожу в сарае кирку, притаскиваю палку и начинаю подкапывать угол. Дыхание перехватывает, я ненадолго останавливаюсь, потом снова берусь за кирку, пока камень не высвобождается окончательно, а на меня не снисходит безмятежность.
Я нагибаюсь, подхватываю его и на этот раз все-таки вытаскиваю. Не снимая куртки, взваливаю на спину и начинаю взбираться по склону: прохожу часть пути, потом еще немного, пока руки не начинают гореть, а спина – отваливаться. И вот я в заповеднике. Кладу камень между канюком и вепрем, длинной стороной к Адриатике: здесь будет голова.
Твоя черепаха, папа.