Шрифт:
Рядом со мной сидят несколько молодых парней-лыжников. Поезд еще не отошел, а они уже достают карты. Один из лыжников — красивый, улыбчивый, самоуверенный — щелкает колодой и обращается к стоящей рядом незнакомой девушке: «Хотите, уступлю место?» — «Уступите!» — говорит та. «Если выиграете!» Он тщательно тасует и протягивает ей колоду. Помедлив, она снимает. Он, озорно поглядывая на нее, принимается сдавать карты. «Козыри — буби!» Начинается игра. Парень сыплет прибаутками. Коронная из них: «Трусы в карты не играют!» Это и комплимент, и подначка одновременно. Девушке решительно не везет. Все козыри, как назло, идут к парню. Вскоре к нему перекочевывает и последняя козырная десятка. У девушки же в руках целый веер карт. Со смущенной улыбкой возвращает их парню. Тот подмигивает и спрашивает: «Играем до последнего обморока?» Девушка не отвечает и отводит взгляд. Парень снова тасует карты и, мурлыча что-то, начинает сдавать приятелям.
Поезд сбавляет ход. Кушелевка…
БАБУШКА С СОБАЧКОЙ
Очередь за квасом подвигалась медленно, и я имел достаточно времени приглядеться к своим соседям. За мною, через одного человека, стояла старуха с молоденьким фокстерьером. Она принадлежала к тому довольно распространенному сейчас типу деревенских бабушек, которые, живя в городе, тем не менее сохранили все свои вкусы и пристрастия. Даже в одежде — серовато-унылой, без единого яркого пятнышка — она не позволяла себе ничего лишнего. Зато фоксик, который крутился у ее ног, был настоящий аристократ и денди. Чего стоила его бархатная, обшитая бисером попонка!
До того они не подходили друг другу — бабушка и песик, что я поначалу принял за хозяйку одну солидную разнаряженную даму, стоявшую неподалеку. Вот кто был бы прекрасной парой — эта нарядная дама и этот франтоватый, балованный и капризный фокстерьер.
Но собака была все-таки бабушкина. Непослушная и своенравная, она делала, что ей вздумается: лаяла на прохожих, путалась под ногами, заглядывала в чужие сумки, убегала. Наконец старухе удалось изловчиться и надеть на нее поводок. Но и после этого фоксик еще долго выкручивал руки своей хозяйке. Та же неумело и робко пыталась его приструнить: «Сидеть! Сидеть!» Тщетно. И только когда она пригрозила кончиком поводка: «Я вот тебе!» — он удивленно посмотрел на нее и уселся у самой старухиной ноги, прижался головой.
— Это что за порода? — спросила подошедшая девочка.
— А я уж запамятовала какая, — произнесла старуха и со слезами на глазах добавила, обращаясь к своей нарядной соседке: — Собака-то не моя, а дочки. С неделю как похоронили. От рака желудка померла. Сорока семи лет не было…
— Я представляю, как тяжело вам, — сказала дама.
— И не говори, милая.
— Дети остались?
— Нет у нее никого. Вот одна собачка осталась.
— Тоскует, наверно?
— Как не тосковать? Тоже живая душа…
Фокстерьер, догадавшись, что речь шла о нем, поднял голову и, довольный, замолотил по земле коротеньким хвостом…
КОПЕЕЧКА
Сплошь и рядом в городском транспорте можно наблюдать такую картину: человек опускает в кассу крупную монету, а потом сам собирает себе сдачу. Пятачок от одного, три копейки от другого, копеечку от третьего…
Я стою возле кассового аппарата. В автобус через разные двери входят девочка и старушка. Девочка достает из кармана десять копеек, опускает их. И остается дежурить у кассы, чтобы взять у кого-нибудь пятачок. Подходит старушка. У нее в кулачке зажаты какие-то монеты. Девочка говорит:
— Бабушка, дайте мне ваш пятачок, я бросила десять копеек.
Старушка опасливо косится на девочку и торопливо раскрывает кулачок над кассовым отверстием. Но девочка успевает подставить ладошку, и на нее падают две монетки — три и копеечка. Теперь девочке ясно, почему эта бабушка вела себя так странно: у нее не хватало копеечки на билет. И обе испытывают ужасную неловкость. Старушка — потому, что попалась на мелком жульничестве, девочка — потому, что невольно раскрыла бабушкину тайну.
Я делаю вид, что ничего не заметил. Девочка, оглянувшись, прячет деньги в карман и отходит. Старушке уступают место, и она всю дорогу сидит с пылающими щеками…
СТРОКИ ЖИЗНИ
Я, наверно, никогда не напишу воспоминаний. Там, где воображению нечего делать, я не способен связать и двух слов. Все, что я более или менее правдиво рассказываю, кажется мне настолько нехудожественным, что я готов выть на луну от собственного бессилия. Я бесконечно завидую тем литераторам, которые умеют рассказывать о себе, ничего не сочиняя. Мне этого не дано. Я вру напропалую, даже тогда, когда, пожалуй, и врать-то нет смысла: пиши, как было, и у читателя дух захватит.
И все же соблазн велик. От одной мысли, что не боги горшки обжигают, что не так, вероятно, и сложно писать, ничего не выдумывая, я начинаю испытывать какое-то странное сладостное томление. В эти минуты мне кажется, что надо только сесть за стол, взять бумагу, карандаш и написать первое слово…
Итак, проба пера. Раннее детство.
Я стою, облокотившись на подоконник, и слежу за лягушкой. Она часами сидит на одном месте и тоже наблюдает за мной. Иногда от тяжелого лягушечьего взгляда мне становится не по себе и я кричу на нее и стучу по оконному стеклу, разделяющему нас. Это не очень пугает ее. Она делает лишь один коротенький прыжок, и все остается по-старому. И неподвижность, и взгляд, и загадочность наших отношений.