Шрифт:
– Пока мы здесь, дёргаться бесполезно, но в Москве я займусь этим в первый же день, – заверил Еленский. – Напомни. Кстати, Игорь, какая у вас специальность после вуза?
– Сами знаете, – замялся Аратов, в дипломе которого значилось не соответствующее действительности «инженер-механик по самолётостроению», – всего понемножку: аэродинамика, динамика полёта…
– Что ж, как раз на первом этапе у нас будет выше головы аэродинамических расчётов. Могу отдать вам этот участок, что, тем не менее, вовсе не значит, будто вам не придётся заниматься и всеми остальными делами. Придётся. Мы тут все – универсалы: мало ли что случается на испытаниях, а посоветоваться не с кем, вот, глядишь, и приходится то прочность считать, то разбираться с двигателем, а то и руководить земляными работами.
– Нужно, чтобы люди из других групп, если у них нет пусков, могли бы подменять нас, – предложил Гапонов, кивая на Яроша. – Вот этот добрый молодец – что ему делать у Федота, если их изделие не только не летает, но и не изготовлено?
Векшин от возмущения даже вскочил со стула:
– Ну, знаешь, это уже нахальство. У меня для него работы минимум на полмесяца, а когда поступит изделие, я пошлю парня на техничку, иначе там провозятся до весны.
– Наши ребята измучились, – неожиданно вмешалась Рая. – Совсем не бывают дома.
– Хороший у тебя, Петя, народ: за своих стоят горой, – похвалил Векшин. – А у меня было как раз обратное предложение: я хотел попросить у тебя Раю. Нужно срочно просчитать несколько траекторий, не то просто не с чем идти на доклад к генералам.
– Своих техников надо привозить, – пробурчал Еленский. – Впрочем, на пару-тройку дней бери, но – до первого требования.
– Значит, нашу работу отодвинули, – сделал вывод Гапонов. – Что, военные всё ещё хотят пустить вторую болванку?
– Надо объяснить Игорю. Первую работу мы провели как бросковую…
– Я знаю, – кивнул Аратов.
– …а теперь готовы работать с телеметрическим изделием. Военным же нужен ещё один бросок, чтобы измерить давление на стартовой площадке. Тогда у них что-то не получилось. С этим можно бы не спешить, а провести бросок попозже, где-нибудь между нашими работами, но у воинов тут, видимо, свои интересы. Иной раз не знаешь, чего больше на испытаниях – техники или политики.
– Какой у вас план до конца года? – поинтересовался Векшин.
– Два изделия, – вздохнул Еленский. – По соцобязательству – до двадцать пятого декабря. Кстати, и вам ой как надо бы провести работу до Нового года, пусть она и не запланирована. Саверина теребят с вашей темой по-страшному, и он бы вам ручки целовал.
– Сомнительное удовольствие. Впрочем, утопия. Я никак не исхитрюсь выбрать подходящую траекторию. Вот, Рая завтра просчитает ещё один вариант…
– Распоряжайся, распоряжайся моими техниками, – не мог не поддеть Еленский.
– Боюсь, и этот вариант – не окончательный, – не обращая внимания на реплику, проговорил Векшин и, достав ручку, стал разглаживать кусок обёрточной бумаги, выпростанный из-под сыра. – У кого линейка под рукой?
К нему придвинулись плотнее; логарифмические линейки оказались в карманах у каждого. К удивлению Аратова, Рая вовсе не возмутилась тем, что её оставили без внимания ради совсем не застольного занятия.
Потом прошло и полчаса, и час, и Аратов не мог понять, что за странный народ собрался в комнате: сели за стол, а стол оказался – письменный, и никто не только не попытался вернуться на старые, такие накатанные рельсы, но и острот не принял, очень к месту отпущенных им во время объяснений Векшина. «Столько выпито – и ещё не дошло до анекдотов, – удивился он и почти обиженно додумал: – Как же они не понимают шуток?»
Уже готовясь смаковать обиду, Аратов всё-таки сообразил, что встревать в деловой разговор со смешками и шуточками – значит показать, что не владеешь вопросом. «Но я пока не могу говорить с ними на равных, – огорчился он. – А они правы: что за толк выйдет из нашей работы, если отвлекаться, если не думать о ней днём и ночью? Они – фанатики, как и все в авиации, но иным здесь, наверно, не место, здесь нужна одержимость… или хотя бы невозможность заняться другим». И едва решив так, он обнаружил, что с сочувствием смотрит на только что казавшийся ему неестественным застольный труд, невозможный в привычном московском кругу; там, где он обычно бывал, у Прохорова, собиралось самое пёстрое общество, отчего какие бы то ни было профессиональные разговоры оказывались невозможными. Там порой завязывались философские споры, там обсуждались новинки литературы или живописи, а при лёгком настроении и в отсутствие девушек – и сами девушки, там наперебой рассказывали анекдоты и только говорить о работе считалось дурным тоном, оттого что дела, близкие одному, оказывались непонятными остальным; исключение составляла лишь работа Прохорова и его коллег, в которой, как известно, почти всякий считает себя знатоком и смеет судить.
Как ни старались мужчины, и напевая, и насвистывая, и даже пытаясь объяснить мелодию словами, но она всё не давалась аккордеонистке, и только когда счёт попыткам был утрачен, Рая вдруг заиграла легко и свободно, и на лице её отразилось такое умиление, что Аратов отвернулся. Она растрогалась тем, что всё выходит так ладно и она угодила друзьям, которые, изменив текст известной песни, пели теперь будто бы о себе. Хор получился нестройный, вдобавок и Виктор то и дело, вовсе не конфузясь, пускал петуха. Рая тогда поглядывала на него одновременно осуждающе и ласково. Аратов не только не подпевал, но и слушал плохо, и мыслями был далеко. Он так отвлёкся, что, когда вдруг погас свет, не сразу понял, унесясь ещё дальше, что же произошло; ему вспомнилось давно прошедшее, то, что похоронено в нижних, дремучих слоях памяти, откуда ничего нельзя достать нарочно, и что может всплыть на поверхность лишь от сущего пустяка – от слова, прикосновения, электрической искры или, напротив, от отсутствия электричества.
Было ему лет шесть или семь, шла война, и в доме часто вот так, без видимых причин – не только при воздушной тревоге – отключали свет; впрочем, не раз они и сами нарочно, из экономии (непременно помянув в оправдание жёсткий «лимит») сиживали зимними вечерами впотьмах; мальчику нравилось это сумерничанье, во время которого нельзя было заниматься никаким делом и ничто не мешало матери подолгу разговаривать с ним. Они укрывались вместе огромным её шерстяным платком (он – с головой), и любимой забавой было вызывать, сдергивая этот платок, яркие в полной темноте крохотные молнии в наэлектризованных волосах.