Шрифт:
Вяземский. Василий Андреевич прав: надо изложить нашу совместную точку зрения, чтобы не поощрять слухов нашей разноголосицей.
Тургенев. Я не против. Но как вы себе это представляете? Издать манифест? А рискнем ли мы, напуганные двадцать пятым годом, искать истину и оглашать ее?
Вяземский. Полной откровенности мы себе позволить не можем. Если уж наше пребывание у гроба покойного посчитали заговором, то что произойдет, когда мы скажем нечто членораздельное по поводу западни, устроенной Пушкину?
Тургенев. По дороге в Святые Горы и обратно я размышлял, почему высшая аристократия наша не отдала последней почести умершему, толкуя при этом о народности.
Вяземский. Эта знать, болтая по-французски, по своей русской безграмотности и не вправе печалиться о потере, которой оценить не может. Эти люди не читали Пушкина. хуже того – оскорбляли и хулили его. Зато печалились о судьбе красавца Дантеса. Потому и не приняли никакого участия в общей скорби.
Жуковский. Я тоже обратил внимание: никто из высших чинов Двора не пришел к гробу Пушкина.
Тургенев. Двор безмолвствовал…
Жуковский. К счастью, не весь… Великая княгиня Елена Павловна переживала не менее нас и постоянно требовала информацию о состоянии раненого.
Вяземский. Прекрасная Елена, единственная и неповторимая… Но этот факт делает честь ей, а не Двору.
Жуковский. Мне довелось слышать ее возмущение дуэлью: «…Работа клики злословия привела к смерти человека, имевшего наряду с недостатками большие достоинства. Пусть проклятие поразит тех, для кого злословить – значит дышать». Ее супруг, великий князь Михаил Павлович спрашивает о том же: «Не является ли эта смерть еще одним последствием происков любезного комитета, который хочет во все вмешиваться и все улаживать и делает одни глупости?»
Вяземский. Остается лишь повторить: «О, времена, о, нравы!» Александр Иванович рассказывал нам о предписаниях Мордвинова и Блудова как об анекдоте. Но это не смешно! У нас полиция и жандармерия, поощряемые сверху, неподконтрольны ни совести, ни морали. Вспомните вечер перед выносом тела: в гостиной у гроба собрались не друзья и близкие, а жандармы. Против кого была направлена эта демонстрация силы? Я не касаюсь пикетов у дома и в соседних улицах: возможно, боялись толпы и беспорядков, но чего боялись от нас?
Тургенев. Николай Павлович явно хотел приглушить в обществе резонанс, вызванный смертью Пушкина. Отсюда и ночная отправка тела, и гонка в Святогорье, и запрет на возможные встречи и проводы.
Жуковский. По-моему, вы справились со своей задачей…
Тургенев. В меру сил и разумения.
Жуковский. Государь не случайно же прилюдно пожал вам руку.
Тургенев. Он поблагодарил меня за раскопки в европейских архивах.
Вяземский. Или за тайные похороны Пушкина? Видимо, жандармское высшее наблюдение доложило, как негласными мерами устранило все почести опальному поэту и предотвратило тем самым неприличную картину торжества либералов…
Тургенев. Возможно. После того, как ко мне подсылали камердинеров из известного нам ведомства, рукопожатие – это сдвиг к лучшему. На большую милость императора рассчитывать не приходится. Важно, что его одобрение моих архивных трудов позволит мне наконец выехать к брату в Лондон.
Жуковский. Как там Николай Иванович? Не забыл родину?
Тургенев. Наблюдает нашу жизнь с болью душевной. А я уже не надеюсь выхлопотать ему возвращение в Россию.
Вяземский. Да стремиться ему в родные пенаты и не надо: приговор Следственной комиссии не отменен, и государь наш памятлив. До сих пор, по-видимому, сожалеет, что брат ваш не разделил судьбу тех пятерых. А мне по-христиански приятно, что хоть одной жертвой в стране меньше. Отмыться от грехов молодости ни я, ни Пушкин не смогли. И «Исповедь» моя не помогла: не поверил государь в мое перерождение.
Жуковский. А Пушкин, судя по оставшимся бумагам, всю жизнь отбивался от окриков Александра Христофоровича.
Тургенев. Отсутствие конституции закрепляет всеобщее бесправие, а всякое напоминание, активное или пассивное, об элементарных человеческих правах приравнивается к бунту. И значит, воспитание законопослушных граждан отодвигается в далекое будущее.
Вяземский. Да еще в какое далекое!
Тургене в. Но жизнь на чужбине дорога, и мне, видимо, придется имение брата продать, чтобы Николай мог спокойно дожить век изгнанником, но не нищим.
Жуковский. И вы пойдете на это?
Тургенев. Иного пути не вижу, совесть моя помещичья. Когда-то брат ярем барщины старинной оброком легким заменил и раб судьбу благословил, а я вынужден продавать землю вкупе с крестьянами. И как поступит с ними новый владелец? Сердце неспокойно за них, а что делать?
Жуковский. От рабовладельческой психологии нам не уйти.
Вяземский. Владея крепостными душами, сами становимся рабами. Полагаем себя высшим обществом, князьями и баронами, опорой империи, столбовыми дворянами числимся в каких-то ветхозаветных книгах. Но Александр Христофорович рассеивает эти заблуждения довольно эффективно. Мне, Пушкину, Дельвигу он не раз грозил Сибирью. Собственное мнение уже возмущает власть. А указание на недостатки приравнивается к подрыву устоев.