Шрифт:
«Но все же мне не совсем понятна связь между всеми этими вещами, между субстанцией, атрибутами, сущностью, между вечными и бесконечными модусами и преходящими и конечными модусами», — сказала она и оперлась на клавесин.
«Давай представим, что субстанция — это свет, но не такой свет, который исходит от определенного тела, от Солнца, от звезды, от свечи, давай представим, что этот свет, который представляет субстанцию, он самосоздавшийся, что он всепроникающий, бесконечный и вечный. Мы могли бы представить атрибуты как бесконечное число призм, причем таких призм, которые создаются самим светом-субстанцией, и эти призмы-атрибуты в отличие от тех, которые мы знаем, бесконечны и вечны. Таким образом, единственное сходство у призм-атрибутов с призмами нашего мира — это их способность преломлять свет. Световая субстанция выражает свою сущность, проходя через призмы-атрибуты, преломляясь в них, так субстанция выражает себя, атрибуты выражают, а сущность выражена. Именно после этого преломления света с помощью атрибутов создаются их модификации. Сначала формируются три вечных и бесконечных модуса — мы могли бы представить их как первые вспышки, но не такие вспышки, какие нам известны, то есть, не кратковременные и ограниченные в пространстве, но вспышки бесконечные и вечные. Затем от них в результате разложения света появляются играющие цвета — ограниченные и преходящие модусы. Итак, свет проходит через призмы, потом появляются первые вспышки, и, наконец, доходит до формирования различных цветов, — он посмотрел на нее, — теперь понятно?»
Она улыбнулась. Ударила пальцами по клавишам клавесина.
«Все же, — сказала она, — все же тона можно осознать через них самих. Так же как и слова». Она сыграла несколько тактов, посмотрела на меня и добавила: «Кроме того, играющие цвета света иногда красивее, чем сам свет. Несмотря на их недолговечность. Или, может быть, именно из-за нее».
Когда после отлучения от еврейской общины я переехал к ван ден Энденам, меня поселили в комнате рядом с ее.
В первую же ночь, после того как все пришедшие к ним домой, чтобы поговорить с ее отцом, ушли, Клара Мария, стелившая мне постель — подушку, простыню и одеяло на кровать, на которой я должен был спать, спросила меня: «Что имеет в виду Бальтасар Грасиан, когда говорит: все вещи в мире надо рассматривать перевернутыми, чтобы по-настоящему разглядеть их?» Не помню, что я ей ответил. Помню только, что так и не уснул той ночью, думая о том, что она спит в комнате рядом с моей.
За месяц до того, как я к ним переехал, у Клары Марии умерла мать. Клара Мария никак не выказывала скорби, никто не видел, чтобы она плакала, но она часто уходила из дома, и ее подолгу не было, иногда до самой темноты. Однажды ноябрьским днем я отправился на прогулку вместе с ней. Мы дошли до конца города и пошли по полю.
«Кто я?» — тихо спросила Клара Мария. Я посмотрел на нее в замешательстве. «Клара Мария», — сказала она. А потом все быстрее и быстрее стала спрашивать и отвечать себе: «Кто я? Клара Мария. Кто я? Клара Мария. Кто я? Клара Мария». И ускоряла шаги по мере того, как ускоряла слова. Устав от слов и шагов, она упала на землю, но продолжала спрашивать и отвечать. Когда скорость, с которой она произносила вопросы и ответы, стала такой, что у нее начал заплетаться язык, а лицо свело судорогой, она еще несколько раз спросила, кто она, и замолчала. Я смотрел на нее. После она объяснила мне, что в какой-то волшебный момент наступает такое состояние, когда она забывает не только, как ее зовут, и не только, о чем ее спрашивают, но забывает даже, кто задает вопрос. Он сказала, что тогда возникает ощущение, что она действительно та, кто она есть.
«Давай теперь ты», — сказала она мне.
Я открыл рот, но не мог спросить. Попробовал еще раз.
Я побежал. Я думал, что это поможет мне спросить, кто я такой. Она побежала за мной. Звук ее шагов, казалось, преследовал меня, как будто заставлял меня задать вопрос, и чувство, что меня принуждают, тяготило меня, мне становилось еще труднее спросить: «Кто я?»
«Кто я?» — наконец спросил я и остановился.
Клара Мария догнала меня. Остановилась передо мной, поглядела мне в глаза. Я смотрел на нее немигающим взглядом, так, как смотрят те, кто забыл все, даже и кто они.
«Кто ты?» — спросила она меня.
Я молчал.
«Бенто?.. Барух?.. Бенедикт?»
«Не знаю», — сказал я.
Я обернулся и побежал. У меня громко звенело в ушах, поэтому я не слышал звука ее шагов, но знал, что она бежит за мной. Я упал. Она добежала до меня. Помогла мне встать. Затем приложила пальцы мне к щекам.
«Чувствуешь, какие холодные», — спросила она.
Я хотел, чтобы все это длилось вечно, хотел, чтобы каждый из этих моментов превратился в бесконечность и существовал параллельно, я хотел, чтобы движение ее пальцев вверх по щеке не заканчивалось никогда и одновременно длилось и то, как она приоткрывает рот и говорит: чувствуешь, какие холодные, чтобы это холодное прикосновение к моим щекам простиралось с другой стороны измеримого существования; меня влекла вечность, или, точнее, я боялся того, что все закончится.
Все и закончилось, должно было закончиться после моего отъезда из дома ван ден Энденов. Я был вынужден покинуть Амстердам, и последние несколько дней провел с одной только Кларой Марией в доме Франсиска, потому что он и две его младшие дочери уехали в Антверпен навестить родственников.
ПЯТАЯ НИТЬ
Ночь, и свет луны падает на твою ладонь. Это последняя твоя ночь в доме ван ден Энденов. Из комнаты до тебя доносится только звук лютни. Ты закрываешь глаза: на темном фоне твоих век появляется Клара Мария — она сидит у открытого окна, ее пальцы перебирают струны инструмента. Все находится в едва заметном движении, каком-то странном состоянии между дрожью и трепетом: пальцы Клары Марии и ее ноздри, струны лютни, темная занавеска у открытого окна колышется от ветра, воздух в комнате дрожит от звука музыки, а из-за того, что движутся облака, то и дело пролетающие под луной, кажется, что и луна движется тоже. Пальцами левой руки ты проводишь по открытой ладони правой, ты делаешь это медленно, в такт с медленной музыкой, которую играет Клара Мария. Музыка обрывается, и в этот момент образ Клары Марии под твоими закрытыми веками пропадает. Ты открываешь глаза и идешь к двери. Ты протягиваешь руку, чтобы открыть ее; останавливаешься. Ты колеблешься, Спиноза?
Я представил, что подхожу к ней, а она опускает глаза и отводит взгляд, тяжело дышит, подглатывая воздух, я представил, что я медленно раздеваю ее, и она начинает делать паузы между вдохом и выдохом, между выдохом и вдохом, как будто уносит воздух в какие-то неведомые места, потом я быстро раздеваюсь сам, я представляю, что мы ложимся телом к телу, и я чувствую тепло ее бедер, я представляю, что я медленно проникаю в нее, и на этом воображение заканчивается, моя рука делает последнее движение на фаллосе и из него вытекает сперма.
Я лежал на кровати и чувствовал, как собирается лужица на животе.
Услышал шаги. Потом стук в дверь. Дверь открылась.
«Я не могу спать, — сказала она. — Это из-за полной луны».
Я подтянул одеяло и сел в кровати.
«И тебе не спится в полнолуние?»
«Я вообще не могу спать», — сказал я и потер глаза.
«Я хочу кое-что прочитать тебе, — сказала она, открывая „Анатомию меланхолии“ Роберта Бертона. — Зажечь свечу?»
«Не надо, — сказал я, подумав, что она может заметить влажный след у меня на животе, — достаточно лунного света».