Шрифт:
В те периоды, когда покупателей было достаточно, когда городом не владела болезнь, я думал, что работа в магазине все больше и больше отдаляет меня от книг, я боялся, что с течением времени превращусь в продавца, который читает книги лишь перед сном. Я отталкивал от себя эту мысль, потому что науку и размышления о Боге считал единственным стоящим удовольствием. А потом сам себе признался, что до конца жизни, скорее всего, так и останусь продавцом, и пытался смириться с таким будущим, пока однажды вечером перед нашей лавкой не познакомился с Франсиском ван ден Энденом. Это было в самом конце 1655 года, я запирал дверь лавки, когда услышал, как позади меня кто-то сказал:
«Уже закрываете?»
«Да», — сказал я, поворачиваясь к человеку, который задал мне вопрос, свет уличного фонаря освещал его со спины, так что я не видел его лица, только контуры его низкой фигуры — руку, которой он чесал лысину, и ногу, елозившую по мостовой.
«Я только хотел купить сушеного инжира и вина».
«Сожалею, но мне нужно идти домой», — устало сказал я.
«Молодой человек, за сушеный инжир и вино я бы дал не только деньги, но и пятьдесят стихов из „Метаморфоз“ Овидия и первый акт „Евнухов“ Теренция». Заметив мое замешательство, он добавил: «И пять писем Сенеки».
Я улыбнулся и отпер лавку.
Тот вечер я провел с Франсом ван ден Энденом. Это был настоящий чудак: в молодости он вступил в орден иезуитов в Антверпене, где родился, потому что, во всяком случае, он так говорил, был полон решимости прожить всю жизнь, посвятив себя Богу и отказавшись от мирских удовольствий. Через два года после того, как он стал монахом, его выгнали, потому что разнеслась весть, что он часто навещал жену высокого военного чина, пока муж был на войне. Опасаясь, что воинственный супруг его любовницы снимет с него голову, когда вернется с поля боя, Франс уехал из города, вернулся два года спустя с дипломом иезуитской академии и начал преподавать словесность, латынь и греческий в Антверпене. Он стал уважаемым человеком среди жителей своего родного города, его вновь приняли в монашеский орден как раскаявшегося грешника и по этому поводу устроили празднество, чтобы отметить возвращение блудного сына. Но поскольку он опять стал соблазнять жен и дочерей видных жителей Антверпена и, кроме того, подворовывал из ящика, в котором верующие оставляли пожертвования, его лишили монашеского звания. Он снова исчез из города, а когда вернулся, то твердил, что стал доктором медицины, но никто в городе не знал, где он получил докторскую степень. Франс часто, как он сам признавался и был бесконечно мил в своей искренности, лечил пациентов, давая им странные советы, и в живых оставались только те, кто им не следовал. Когда ему было сорок лет, он женился на Кларе Марии Вермерен, а год спустя, в 1643 году, у них родилась дочь, которую он назвал, как ее мать, — Клара Мария. Вскоре после ее рождения, из-за того, что один пациент Франса умер, последовав его совету всю ночь ходить по крыше своего дома среди зимы, чтобы у него прошла простуда, семейство ван ден Энденов переехало в Амстердам, где у них дважды родились близнецы, из которых выжили Адриана Клементина и Марианна. Много раз я слышал историю жизни Франса ван ден Эндена, он любил ее рассказывать и всегда рассказывал по-разному, но еще тогда, когда я услышал ее впервые, в первый вечер нашего знакомства в его доме в самом центре Амстердама, я понял, что мы будем друзьями, и подумал, пока слушал о безумствах его жизни, что он, вероятно, единственный человек, от которого на тот момент я хотел что-либо узнать.
В тот первый вечер нашего знакомства у Франса собрались его молодые друзья, которым он давал уроки латыни, на что и содержал семью, потому что галерея и книжная лавка, располагавшиеся на первом этаже его дома, не приносили необходимого дохода. Когда он рассказал историю своей жизни, которую остальные слышали уже много раз и поправляли его, когда он ошибался, намеренно или случайно, Франс заговорил о лингвистике, потом о богословии — объяснял, что вера в Бога — это личное дело каждого, и что ею не может руководить никакое учреждение или орган, а что вершина благочестия — это глубокая любовь к Богу и своему ближнему, и что в такой любви есть суть Торы и Книг пророков, как и Евангелий. И когда, с раскрасневшимся лицом и еще более красной лысиной, он говорил о любви к Богу, размахивая руками, в комнату вошла блондинка с заплаканными глазами, про которую он потом сказал мне, что это была его младшая дочь Марианна.
«Папа, Иисус умер», — сказала девочка и громко заплакала, бросившись к отцу в объятия.
«Что делать, малышка, такова жизнь», — сказал он, гладя ее по светлым волосам.
«Но папа, я хочу, чтобы Иисус всегда был рядом с нами», — едва смогла выговорить девочка сквозь слезы.
«Эх, тут даже Господь не сможет нам помочь. К тому же, пойми, он был уже очень старым, у него и зубы все выпали: он даже есть не мог».
Один из друзей Франса, видя мое недоумение, объяснил, что Иисусом звали одну из собак в доме семьи ван ден Энден.
Уже со следующего дня я стал ходить к Франсу на уроки латыни, на которых мы читали Горация, Вергилия, Овидия, Петрония, а он часто заставлял нас не только декламировать произведения в оригинале, но и разыгрывать их по ролям. После уроков мы говорили о богословии, литературе, музыке, философии, Франс познакомил меня с учениями Фрэнсиса Бэкона, Джордано Бруно, Макиавелли, Гоббса, Томаса Мора и Рене Декарта. В доме Франса я встретился с Ярихом Елезом, который когда-то торговал специями и сухофруктами, потом продал лавку и теперь занимался только философией и теологией. Он познакомил меня с Яном Риаверцем, у которого были книжная лавка и типография, и Симоном де Фрисом — он остался моим другом до конца жизни.
Франс все реже занимался со мной латынью, потому что все время посвящал изучению толкований Талмуда Исаака Слепого; поэтому его заменяла его дочь Клара Мария, которая, хотя ей было всего двенадцать лет, знала латынь так же хорошо, как и Франс. Правая нога у нее с рождения была короче левой, но при ходьбе ее хромота была незаметна — лишь на слух была слышна разница в звуке шагов. Была заметна только ее медлительность, как будто она хотела противостоять потоку времени. Франс учил ее голландскому и французскому с рождения, в пять лет она начала учиться латыни, в шесть — английскому, в семь — испанскому языку. Одновременно она училась играть на лютне и клавесине, а поскольку у ее отца была галерея, то художники, которые продавали у него свои работы, учили ее рисовать. Я познакомился с ней, когда ей было двенадцать лет; она уже год давала уроки латыни. Первое, что я заметил в ней, это были ее прекрасные глаза: в левом был какой-то вопрос, который начинался с радужной оболочки и продолжался далее в зрачке, правый глаз сиял всеведением — взгляд начинался глубоко позади зрачка, из зрачка переходил в радужную оболочку и продолжался до дна того, на что она смотрела; так взгляд собеседника был обращен к левому глазу Клары Марии, там от него требовался ответ, взгляд правого глаза Клары Марии входил в глаз собеседника и там открывал для себя ответы. У нее не было подружек, с которыми она бы вязала или вышивала на крыльце теплыми днями или в доме, когда холодно; это было не из-за какой-то любви к одиночеству — в Амстердаме просто невозможно было найти девочку, способную ответить на вопросы, которые она хотела задать, и которая спросила бы то, что она хотела бы, чтобы у нее спросили. Когда Клара Мария не вела уроки латинского, она читала книги, качаясь в кресле-качалке, разговаривала с рыбами в аквариуме, стоявшем в углу ее комнаты, или играла на лютне или на клавесине, на котором было выгравировано: «Musica laetitiae comes medicina dolorum» («Музыка — спутник для радости и бальзам для печали»). Иногда она исчезала из дома на несколько часов, а потом возвращалась вечером с карманами, полными желтых листьев, если была осень, или цветов, если была весна или лето. Ее мать была напугана тем, что какая-то гадалка по картам Таро сказала ей, что ее старшая дочь выйдет замуж за человека, которого она не будет любить и который не будет любить ее, от которого у нее не будет детей. Страхи закончилась, когда ее мать умерла, и пророчество было забыто. Ее уроки почти всегда начинались необычно: она пересказывала мне на латыни свой сон, который снился ей предыдущей ночью.
Она тебе снится, Спиноза? Ты видишь ее во сне? Когда она обучает тебя спряжениям и склонениям, когда произносит слова, значений которых ты до сих пор не знаешь, возбуждает ли тебя то, как катятся звуки по ее горлу, поднимаясь ко рту, рождаясь на губах, входя тебе в уши? Снится ли тебе, как катятся по горлу и другие звуки, как она зовет тебя, как произносит твое имя не только тогда, когда исправляет тебя, замечая, что такое-то существительное стоит не в том падеже, в каком нужно, но и когда просыпается и когда засыпает? Снится ли тебе, что она шепчет твое имя?