Шрифт:
Забавно, что я толком и не знал почти ничего о своем отце. В детстве мама постоянно сетовала на многолетние командировки на Север «нашего геолога», видел я его редко, но любил. Геолог? Откуда же у него разные заграничные шмотки, которые он привозил в подарок, будто у эскимосов функционируют шопы с джинсами «Ливайс» и магнитофонами «Шарп»! Может, он крупный бандит и спекулянт? Или международный шпион? На мои вопросы он лишь улыбался и глупо шутил. Потом он вовсе исчез, мама говорила, что уплыл в большое путешествие, и неизвестно, когда вернется. Но он все не возвращался.
Иногда к нам заезжали важные дяди с официальными мордами и шушукались с мамой, выпроводив меня в другую комнату. Она потом объясняла, что это коллеги папы, тоже путешественники и геологи, папа жив-здоров, но обстоятельства не позволяют ему вернуться (однажды мне приснилось, что он застрял на льдине в районе Северного полюса, и с вертолетов ему сбрасывают бутылки с виски и одеяла). Нам перечисляли немалую отцовскую зарплату, по праздникам привозили импортные шмотки и технику, в общем, заботились. Постепенно я привык к мысли об отце, пробивавшимся сквозь вечные льды и песчаные пустыни, эдаком Нансене или Миклухо-Маклае, и глупых вопросов маме не задавал.
Из своих салатных деньков я хорошо запомнил семейные визиты на могилу деда, фигуры загадочной, но не такой закрытой, как отец. Добрый дедушка (я застал его, и он даже учил меня кататься на лыжах) в далекие кровавые дни служил в карательной организации, в должности ликвидатора, то бишь расстрельщика или палача. Правда, не слишком долго, ибо от этого веселого занятия у него помутились мозги, и начальство перевело его на другую, более конструктивную работу уже вне заведения. Долгое время работал он директором школы, прививая учащимся трудовые навыки и любовь к родине, а на пенсии неожиданно обнаружил в себе таланты скульптора и даже получил премию за бюст Анри Барбюса на городском конкурсе. Уже за неделю до поездки на кладбище в день смерти деда отец по-хорошему нервничал, постоянно напоминал мне и маме о грядущем дне, словно целый год он только и ожидал свидания с доской из габбро, на которой стояли лишь Ф.И.О. и даты рождения и ухода в лучший мир. На кладбище отец преображался, заряжаясь необыкновенным оптимизмом, шел по аллеям неспешной вальяжной походкой, с интересом рассматривая надписи на чужих могилах и давая оценки свежим памятникам. Одновременно он ухитрялся наслаждаться чистым воздухом и голубым небом, поглаживал березки и осинки, мурлыча под нос разные фривольные мотивчики, которые никоим образом не вязались с кладбищенской атмосферой. Только позднее я понял, что отец искренне любил кладбища, любил, как любят музеи или дворцы, ипподромы и стадионы. Чем оно было для него, почему наполняло нервной радостью? — этого я так и не понял.
Отец в этот день одевался по-праздничному, и все мы строго следовали этой традиции. Мама покупала большой букет красных гвоздик (иных цветов папа не переваривал), который молча возлагала у доски, осенив себя крестным знамением. Отец не был крещен (я никогда не слышал от него упоминания о Боге), стоял молча, уставившись в одну точку. В свое время он посадил у могилы дубок, выросший и нависший над могилой, и этот дуб приводил отца в экстаз, и он читал стих о ржавых листьях на ржавых дубах, которые устилают неизвестно чей путь. Казалось, что он мнит себя тем самым дубовым листком, выполнившим или собиравшимся выполнить некую высокую, почти божественную миссию, несгибаемым под ветром и в итоге превратившимся в прах. Мы втроем присаживались на скамейку, собственноручно сколоченную отцом (пожалуй, единственное его достижение в области деревянного зодчества), папа аккуратно застилал середину скамьи газетой. Затем мама доставала из сумки банку с солеными груздями, уже приготовленную слабо соленую селедку, толсто нарезанный ржаной хлеб, отец торжественно наполнял граненые стаканчики и, не чокаясь, хмуро выпивал свою стопку. Мы с мамой лишь виртуально присутствовали на ритуале, — мама не терпела алкоголь, а мне пить строго запрещалось (я так и не приобрел эту дурную привычку). Бутылку отец выпивал один, затем из сумки на свет появлялась и опустошалась другая бутылка, затем трезвый, как стекло, но помрачневший, собирал остатки еды и пустые бутылки в газету и выбрасывал все в мусорный ящик на аллее.
После исчезновения отца мы на время прекратили посещать деда, однако вскоре во мне проснулась необъяснимая тяга к посещению дедовой могилы. К тому же я всегда думал, нравилось ли наше застолье вечно спящему деду, если он наблюдал за нами, или же он возмущался и бил костяшками в крышку гроба. Пришлось придать ритуалу новую форму: возложение цветов, скорбная минута молчания. Любил я порыться в разных фотографиях и бумагах и даже в обширном собрании книг, в которые особенно не вгрызался. Отец был явно книжным червем, на каждой книге оставлял пометки карандашом или ручкой, ставил вопросительные и восклицательные знаки или N.B. или просто «дурак!», правда, к концу произведения карандаш уставал и некоторые страницы сохраняли свой девственный вид. Кабинет отца, отданный мне на откуп, задыхался от томов Гегеля, Монтеня, Сковороды, индийской и китайской философии и прочего заумного хлама. Беллетристика особенно не выпирала, зато поэзия всех времен и народов занимала десять огромных полок (в два ряда), что свидетельствовало не только о лирической насыщенности души моего родителя, но и о его склонности самому заниматься рифмоплетством. Однажды в одной из бесчисленных папок я наткнулся на следующий опус:
Бродили по миру герои. Врачи, студенты и геологи. И каждый вкалывал, что надо, Порой о них писала «Правда». Герои гордые и нежные, Но, к сожалению, не вечные, Хоть жили не всегда по правилам, Историю толкали правильно. И я меж ними отрицательный, Или, быть может, положительный, Толкал историю старательно, Я бы сказал неукоснительно. Как хочется попасть в герои! Чтоб о тебе писали в хронике, Чтоб руку жали неожиданно, И подвозили на машинах. Так думал я, не приобщенный К всемирной славе и районной, И в дипломатии корректной Не ас какой-нибудь заметный…Эти строчки явно указывали не столько на непомерные амбиции родителя, сколько на его явную неудовлетворенность своим местом в мире. На эти мысли наводили и его подчеркивания в чужих книгах касательно тайных дел, лицемерия и подрывной деятельности. Правда, иногда были и перлы. Так, Маркс Карл Генрихович на вопрос «Что такое счастье?» с пафосом отвечал: «Борьба!», а Энгельс Фридрих Абрамович: «Бутылка „Шато Марго“ 1881 года».
Школу я закончил с серебряной медалью, и по мудрому совету мамы подал документы в финансовый институт (уже началось время рынка и свободы, и научные и прочие карьеры потеряли свою привлекательность). На экзаменах крупно срезался, все надежды на поступление рухнули, однако меня все-таки приняли, думается, не без вмешательства чьей-то невидимой мохнатой руки. «Неужели приняли?» — восторженная физиономия мамы, которая никогда не отличалась умением врать, служила достаточным тому доказательством. Удивительно, но все финансовые предметы я щелкал в институте, как орешки, снискав славу будущего Рокфеллера, меня уже примеряли на курсы молодых менеджеров в Колумбийском университете, когда произошло событие, сыгравшее свою роль в моей жизни.
Однажды, явившись после учебы домой, я застал у нас дяденьку с тонкими усиками а-ля французский апаш на неподвижной, акульего вида физиономии. Мама называла его Питером, старым другом отца и покровителем семьи, наедине со мной она всячески превозносила достоинства благодетеля, словно это был святой Петр, бывший рыбак Симон. Акулыч, шевеля усиками, пил зеленый чай из фарфорового чайника в виде Биг Бена (видно, был зашитый), иногда потрагивал аккуратно подстриженный, похожий на декоративный газон, «бобрик» и бросал на меня испытующие взгляды.