Шрифт:
— И чтобы удовлетворить эту потребность, ты готов рискнуть и открыть, кто ты, этим людям? А заодно и кто мы, ведь мы вместе сюда приехали. Такого случая у нас не было и, может, больше не будет. Вот схлестнешься ты с этим человеком и его женой — и ты же понимаешь, что тогда начнется? Разве мы сможем жить так, будто ничего не произошло? Сможем сходить на пляж, наведаться в Ливадийский дворец и музей Чехова? Если ты свяжешься с этим человеком, неизвестно, что будет, но нас уж точно не оставят в покое, и мы не сможем побыть вдвоем, как мы хотели. Но, конечно, если это для тебя неважно, если это мало что значит, то так сразу и скажи!
От своей вспышки Лиора раскраснелась и стала ужасно соблазнительной — пылкость в любом ее проявлении вообще очень сексуальна. Котлер посмотрел на ее грудь, как она бурно вздымается и опускается у него перед глазами, и вдруг ему захотелось наброситься на нее, как зверь, захотелось, чтобы они вцепились и терзали друг друга. Его все так же воспламеняло ее пышное тело, полные, гладкие груди, ягодицы, бедра.
Он жадно хватал ртом ее плоть, по-хозяйски ее тискал. Ее тело звало, приглашало не сдерживать себя, воплотить любые дикие, грязные желания. Меж ними двумя не было места ни сомнениям, ни пощаде. С Лиорой он мог быть собой — образцом добродетели и одновременно мужчиной с налитыми яйцами. В те сорок лет, в которые уместились тюрьма и борьба за свое доброе имя, слава и бесконечные долги, верность и нерешительность, — он и наполовину не был собой. Он сел в двадцать пять, а на свободу вышел в тридцать восемь. В тюрьму он угодил молодым парнем, только-только женившимся, а к моменту освобождения превратился в ходячие мощи. Каким женихом он мог стать для своей невесты, которая ждала его все эти годы? Какой невестой была та, что все эти годы, ожидая его, тоже вела упорную, непрерывную борьбу? Встретились два человека, привыкшие ни с кем не делить холодную одинокую постель. И этим старым знакомым, почти уже чужим друг другу, предстояло слиться в страстных объятиях или довольствоваться нежной близостью — этого ждал от них мир, этого хотели они сами. Они старались. Упорные, преданные делу люди, они и в сердечных делах проявили упорство. Перепробовали все средства, чтобы раздуть жар прежней страсти. Но любовный огонь не просто поубавился, он почти погас от нехватки топлива, обычного топлива — жизни под одной крышей и повседневного общения. В разлуке оба делали вид, что жар не угас, что огонь всё пылает, но, воссоединившись, поняли, что это не так. И все равно попытались разжечь его заново. Ведь когда-то он полыхал вовсю. По-настоящему. Но можно раздуть жар заново, только прежнего огня в нем уже не будет. С Лиорой огонь вспыхнул снова, со всепоглощающим пылом.
— А тебе разве не любопытно, Лиора? — спросил Котлер. — Не хочешь посмотреть, как все обернется? Ведь это стечение обстоятельств затрагивает не одного только меня. Мы же с тобой вместе. Если останемся, ты тоже окажешься в это вовлечена. Станешь участником событий. Надеюсь. Мне бы этого хотелось. Потому что если эту затею придумали высшие силы, то тебя они тоже учли. В конце концов, то, что нас с тобой соединило, началось сорок лет назад между мной и этим человеком.
Заложник
Шесть
На рассвете Хаим Танкилевич, ухватившись за поручень, забрался в троллейбус — с гибкими «усами»-антеннами, похожий на старого кузнечика бурого окраса. Вручил водителю плату за проезд, пятнадцать гривен, и, пошатываясь, прошел в конец салона в поисках свободного места. Отыскать его не составило труда. Все места были свободны — и большинство останутся незанятыми почти до самого конца. Он двигался против потока. На другом конце маршрута, в Симферополе, толпы набивались в троллейбус, чтобы ехать к морю, но из Ялты в обратном направлении, движимая какими-то своими сокровенными причинами, курсировала унылая горстка людей. И из них только он ездил каждую субботу, летом и зимой, в дождь и в ясную погоду, из года в год вот уже десять лет. За это время периодически, на несколько недель или месяцев, беда приводила новые лица — то мужчина проходил курс химиотерапии в специализированной клинике, то женщина моталась ухаживать за больной матерью, а потом теткой. Их присутствие в троллейбусе было временным, прискорбно временным, тогда как его присутствие было прискорбно постоянным. Но об этом он со своими со-страдальцами распространяться не собирался. Он скармливал им аналогичную печальную повесть. Он ездит к брату — тот раньше был успешным бизнесменом, а потом бандиты его искалечили, и теперь он сидит дома, влачит нищее существование. Такая история была доступна для понимания обывателей. Сказать им, что на самом деле он ездит в Симферополь, потому что в шабат в Симферополе не хватает мужчин, которые бы хотели и могли ходить в синагогу, — не стоило, они бы сочли это нелепицей. А погружаться в этнографию или оправдываться не хотелось. Все равно полностью оправдаться было невозможно. Если уж лгать, то лгать от начала и до конца.
Путь до Симферополя занимал три часа, троллейбус — его обгоняли все подряд — катился по равнинам, карабкался по холмам. Особенно медленно тащились старые троллейбусы, реликты хрущевской эпохи. Впрочем, не спешили и более современные модели — отдельного цвета для каждого десятилетия и режима, все как один похожие на грустных кузнечиков. Так они и ездили взад-вперед по этому триумфу советской инженерии — самой длинной троллейбусной линии в мире. Триумф этот был типичен для Советов: масштаб здесь преобладал над здравым смыслом.
Танкилевич столько раз проделывал этот путь, что, кажется, знал каждый его квадратный метр. Сейчас было лето. Он заранее мог сказать, где вдоль дороги продают мед в банках и связки красного ялтинского лука. Где на склонах раскинулись виноградники и пастбища с коровами и лошадьми, словно лениво застывшими на одном месте. Где расположены бетонные автобусные остановки, рядом с которыми сидят на корточках черноглазые мужчины. Таково было однообразие, тягомотина дней, на которые он был обречен. Особенно это ощущалось на этой земле, на которой все они были обречены жить. Некоторые счастливо умели закрывать глаза на жалкую действительность, держать под спудом свое знание о ней. Но ему в этом было отказано. Отказано умышленно, в знак отмщения. Он принужден был наблюдать непреходящую беспросветность жизни, противостоять ей. Ему исполнилось семьдесят, и каких только болезней у него не было: катаракта, аритмия, ишиас; он ощущал себя пленником — троллейбусов и своих измученных тела и души,
Танкилевич решил, что больше так не выдержит. И сообщил Светлане, что готов хоть сейчас в петлю.
— Ну повесишься ты, и что тогда? Мне тоже в петлю лезть?
— Я больше не могу, — сказал Танкилевич, — я рехнусь.
— Тогда ступай к Нине Семеновне и кланяйся ей в ножки.
Так он и вознамерился поступить. Позвонил Нине Семеновне и попросил его принять. Занятая, немногословная, она, конечно, хотела все решить по телефону, но Танкилевич стоял на своем. Дело слишком щекотливое, слишком важное, это не телефонный разговор. Нужна личная встреча. Скрепя сердце она согласилась — догадалась, вероятно, о чем пойдет речь, и, так и быть, решила с ним встретиться. Сойдя с троллейбуса, Танкилевич пересел на местный автобус — он останавливался в километре от синагоги. Пятнадцать гривен за троллейбус и три за автобус — итого на круг выходило тридцать шесть гривен. За месяц набегало около ста пятидесяти гривен, приблизительно двадцать долларов США. От «Хеседа»[4] они со Светланой получали сто долларов в месяц. И пятая часть из них уходила только на то, чтобы доставлять его тушу до синагоги и обратно. При мысли об этом Танкилевичу становилось худо.
На часах было самое начало десятого. Службы шли по графику и всегда начинались примерно в это время. Когда Танкилевич только начал ходить в синагогу, у них иногда даже набирался кворум, необходимый по еврейским законам. Но даже и тогда все это была лишь пантомима. В присутствии десяти мужчин разрешалось читать вслух из Торы, но они никогда этого не делали. Тора у них была — свитки, пожертвованные евреями из Эванстона, — только никто не умел их читать. Из благочестия и чувства долга они раскрывали дверцы ковчега и смотрели на свитки. Раз в год, на праздник Симхат Тора, они вынимали свитки из ковчега. Открывали бутылку водки, клали свитки на плечи и танцевали с ними под аккомпанемент всех известных им ивритских и идишских песен. Только Танкилевич даже уже и не помнил, когда в последний раз набиралось десять мужчин. Привычка открывать ковчег у них теперь стала традицией. Они знать не знали, что при отсутствии нужного количества участников на свитки строго воспрещалось смотреть, тем более брать их в руки. Но, вынужденные действовать в трудных условиях, они полагали, что Всемогущий будет к ним милостив и снисходителен.