Шрифт:
Безопасная, надежная привязанность в детстве является основанием для формирования навыков саморегуляции (9, 116). У детей в безопасной обстановке развиваются воображение, игра и любопытство, в то время как у детей, подверженных опасности, формируются сильные системы тревожности, защитные позы и сигналы предупреждения (1, 810).
В ответ на жестокое обращение и пренебрежение мозг программируется на состояние защитной реакции, которая способствует выживанию в мире постоянной опасности, но часто ценой значительных усилий. Зависимость от враждебных или сильно неадаптированных опекунов может помешать развитию необходимых способностей, помогающих стать сосредоточенным, вдумчивым и хорошо регулирующим себя человеком (1, 808).
Нарушение привязанности в раннем возрасте само по себе является травмой. Но кроме того такие нарушенные отношения подготавливают почву для биологически опосредованных эмоциональных реакций на все последующие невзгоды (5), с которыми человеку придется столкнуться в процессе развития и взрослой жизни.
Перспективные и лонгитюдные исследования показали, что даже при отсутствии опыта хронической психической травмы у ребенка родительский стиль, провоцирующий Д-привязанность, является предиктором диссоциативной симптоматики. Хотя такое поведение родителей не всегда соответствует формальным критериям жестокого обращения и насилия, все же подобные отношения создают ситуации, для адаптации к которым от ребенка требуется невозможный для него уровень психической эффективности (9, 114).
Ученые продемонстрировали, что дети, которые имели «дезорганизованную привязанность» в возрасте одного года, значительно чаще проявляют диссоциативные симптомы к 19 годам и/или у них диагностируют пограничное расстройство личности, комплексное ПТСР или диссоциативное расстройство идентичности во взрослом возрасте (1, 731).
Комплексные травмы учат ребенка фокусироваться на опасности и выживании, а не на доверии и обучении. Если воздействие комплексной травмы смещает процесс развития мозга в сторону от творческого обучения и исследования к защитным состояниям, направленным на выживание, то биологические и психологические способности ребенка к саморегуляции могут быть заторможенными или в значительной степени утраченными (1, 98–99), а то и вовсе не сформированными (1, 90–98).
Общаясь с друзьями родителей, на некоторое время я впала в утешительную иллюзию, – иллюзию безопасности, связанную с первыми годами своей жизни. Ах, как романтично звучала бы история моих родителей, рассказанная так: они были счастливы, но пришли 1990-е и разбили их безоблачное счастье на осколки.
Ах, как обнадеживающе звучала бы история нашего с сестрой детства, рассказанная так: они были обласканы любовью и заботой, но пришли 1990-е и разрушили их безопасное детство до основания.
И я была бы рада остановиться на такой версии этой книги: влияние социокультурного контекста на жизнь одной семьи. В каком-то смысле это и правда исследование, связанное с влиянием контекста, но этот контекст гораздо шире, нежели 1990-е…
К сожалению, даже до перестройки наша семья не была счастливой. Я была последней попыткой родителей вдохнуть в нее жизнь – как жаль, что подобные попытки спасти отношения почти всегда обречены на провал. По воспоминаниям сестры моего отца, еще до моего рождения в семье начались проблемы. Маме не нравилась квартира, в которой мы жили (она говорила: «Ненавижу эту халупу»), не нравился карьерный путь моего отца, постепенно ей перестал нравиться и сам отец – все, что он делал, вызывало в ней жажду критики и жестокости. Она говорила ему: «Твой плов едят лишь из жалости». «У тебя нет голоса, и твое пение слушают лишь из уважения ко мне». «Не умеешь – не берись». «Ненавижу, ненавижу, ненавижу».
Моя мама подтвердила эту версию нашей жизни – по ее словам, замуж она вышла от скуки, а чувства к отцу были влюбленностью, которая быстро прошла. Моя сестра была результатом недолгого маминого увлечения, а я – неудачной попыткой сохранить брак. К разводу все шло само собой: судя по всему, папа принимал необдуманные решения, которые плохо отражались на благополучии нашей семьи. Атмосфера в доме была нездоровой – как в их отношениях друг с другом, так и в их отношениях с нами.
По чудом сохранившимся воспоминаниям моей сестры, физическое насилие применялось к нам и в присутствии отца тоже. Ее воспоминания косвенно подтверждает история, которую запомнила папина сестра: как Ира, будучи трехлетним ребенком, приехавшим в гости к дедушке с бабушкой, беспокойно бегала по квартире и искала «вемешок, чтобы стегать Иву». Мои родители отшутились – упаси боже, бить ребенка, что ты. Что ты…
Друзья родителей в один голос твердили: нет, виноваты 1990-е, до развода в вашей семье все было спокойно. Но вероятно, спокойствие заканчивалось тогда, когда закрывалась дверь в нашу квартиру. За наши проступки нас сурово наказывали – мать наказывала нас физически, отец наказывал нас своим молчаливым согласием на это. Он просто грустно стоял и смотрел на то, как она кричала на нас и била.
Мне бессмысленно хочется надеяться, что внутренне он был не согласен, но не находил в себе сил ее остановить. Бессмысленно – поскольку вряд ли эта надежда может что-то изменить. Значимы лишь наши поступки. Папа же своим поведением одобрял то, что происходило.
Моей первой осознанной мыслью о нем был вопрос: «Как он мог нас с ней оставить?» И нет, мне не хочется демонизировать свою маму. Знаете, есть весьма забавная психотерапевтическая шутка: давайте не будем тратить время, обвиним мать и разойдемся.
Но вы не представляете, какое облегчение приносит знание о причиненном тебе насилии. Вы можете подумать: «Облегчение – это явно не то, что ты должна чувствовать, думая о насилии».
В каком-то смысле вы правы. Но, думая о том, что было в моей жизни после, я встаю перед выбором: обвинять себя в том, что я наркоманка, алкоголичка и трудоголичка, либо все же выбрать другой путь, – путь понимания влияния жестокого обращения на дальнейшую жизнь. И я предпочитаю идти второй дорогой.