Шрифт:
За тяжелыми занавесями княжеской спальни сразу же начали раздаваться шорохи и шепот. Слуги услыхали, что светлейший князь «соизволили проснуться». Однако войти без приглашения не решались.
Знак к тому, что войти можно, был подан сразу же после того, как светлейший князь прочихался. Потемкин лениво взял красивую булаву из махагонового дерева и слоновой кости с обтянутым кожей навершием и саданул ею по золотому гонгу, на котором было изображено смеющееся солнце, свободно висящее в изгибе массивного полумесяца, вокруг которого были рассыпаны бриллиантовые звезды. Это был символ так сильно побитой им турецкой империи… Это действительно был один из последних военных трофеев, захваченный русскими при взятии Измаила — мощнейшей турецкой крепости на Дунае. Фельдмаршал Суворов прислал ему этот дар из разграбленного гарема героического и жестоко убиенного сераскира Ахмета.[74] Каждый раз, когда Потемкин ударял в этот гонг, в его ушах гремела великая победа над вражеской крепостью…
На певучий зов торжественно вошел обер-камердинер Марсель — стройный, элегантный француз в снежно-белом парике, белых панталонах, фиолетовом вышитом кафтане и фиолетовых туфлях с серебряными пряжками. Низко поклонившись, он принялся перечислять горячие напитки и закуски, предлагаемые на завтрак: русский чай с масляными калачами, английский шоколад с тостом и беконом, турецкий кофе с…
Однако «светлейший» все больше и больше кривился и вдруг перебил обер-камердинера, зачитывавшего меню, коротким хриплым рыком:
— Квасу!
То есть он хочет квасу… Приказ, отдаваемый по-русски камердинеру-французу, тоже принадлежал к «бонтону» в тогдашней обстановке. В этом была и барственность, и патриотизм. К слугам-иностранцам он обращался по-русски, к русским — по-французски. И пусть они все ломают голову, пока не выучат язык. Ничего, матушка-Россия это заслужила…
Благодаря подобной практике обер-камердинер Марсель, французский эмигрант, действительно довольно быстро немного изучил русский, но его «бонтон» все-таки не позволял ему ответить «светлейшему» на том же языке, на котором тот к нему обращался. Это отдавало бы фамильярностью. А Марсель хорошо знал, как придерживаться «этикета».
— Тут де суит, экселянс! (Будет исполнено, ваше сиятельство!) — мягко произнес он с миной понимания на лице, поклонился и, пятясь, вышел из спальни князя.
Уже через минуту простой камердинер, шедший следом за обер-камердинером, внес в спальню князя разукрашенный черной эмалью серебряный поднос, на котором стоял простой глиняный кувшин с большим стаканом, как любил «светлейший». Марсель налил мутновато-коричневого напитка с холодной пеной сверху. Он налил его так торжественно, как будто это было редкостное столетнее бордо, а не кислая бурда, цена которой две копейки за ведро.
Потемкин жадно, в два глотка, выпил большой стакан квасу и крякнул от холодной кислятины, как от крепкой водки.
— Мурзу зови! — снова приказал он.
— Тут де суит, экселянс! — произнес Марсель с той же невозмутимой миной опытного лакея.
В умывальню, расположенную рядом со спальней, совершенно бесшумно вкатилось странное существо с боками, как у женщины, и с завязанным по-женски фартуком. Безволосое лицо со странными морщинами — не смеющимися и не плачущими, с бритым до синевы черепом и узкими, заплывшими жиром глазками. Он держал на плече целую кипу теплых простыней, и держал их тоже как женщина.
Это был евнух Мурза, пленный татарин, служивший прежде в каком-то гареме в Крыму. Нельзя сказать, чтобы Мурза был очень элегантен или красив. Но свое дело он знал хорошо. Татарские евнухи считались в завоеванных областях лучшими банщиками и массажистами, и для мужчин, и для женщин… В Крыму русские действительно впервые основательно научились искусству париться.
Однако парилок как таковых Потемкин не любил. В мытье у него тоже были свои предпочтения. Даже больным он обливался ледяной водой. Было удивительно, как широкозадый полумужчина-полуженщина управлялся с большим мясистым телом своего господина. С какой проворностью и деликатностью он поворачивал и сгибал волосатые тяжелые руки и ноги, обтирал их, сперва — влажные, потом — сухие, и заворачивал в горячие простыни. Мурза знал, что «светлейший» урус[75] всегда наслаждался таким массажем — тот обычно сладко постанывал: «Ах, ах, молодец, Мурза!» Но на этот раз он против обыкновения молчал. Только мелко дрожал.
— Очинь хилодна фада, — попытался Мурза объяснить на своем ломаном русском такое изменение, и на его желтоватом лице задвигались странные морщины. Одна половина лица плакала, а другая — смеялась.
Однако «урус» продолжал молчать, стиснув зубы. И укутанный в теплую ткань, он продолжал лежать еще более измученный, чем был прежде. Только его жирная грудь тяжело вздымалась.
2
Сразу же после банщика тихо, как паук, вполз Степанчук, вышколенный хохол с темными хитрыми глазами и с большим блестящим гребнем в напомаженных волосах — вывеска парикмахера на русский манер… Он был одет почти целиком в белое. Узкие белые портки, белая косоворотка. Только вышитый поясок был черным. В руке у него была эмалированная мисочка, тоже черная, полная снежно-белой пены. На личике, скорченном в почтительную гримаску, можно было прочитать: «Да, я парикмахер, мелкая сошка, но ваш внешний вид тем не менее в моих руках…»
Потемкин снова уже сидел в старом подбитом ватой халате и стоптанных шлепанцах, готовый завершить свой туалет.
Горячая пена, щекоча, как теплая вата, ложилась на его осунувшееся лицо. Глаза его, однако, оставались мрачными, какими-то полузастывшими. Степанчук не выдержал этого. Как каждый домашний парикмахер, который видит почти постоянно хозяина своего по-простому, полуголым, он попытался с заискивающим нахальством завести разговорец. Для этого он сообщил князю:
— Снежок-с, ваша светлость!