Шрифт:
«Зачем было его обижать? — огорченно думал он. — Степанчук ни в чем не виноват. Пришло время, когда бритва уже не помогает мне! Точно так же, как пудра и краска не помогают больше Екатерине замазывать ее морщины. Как штукатурка больше не клеится к старой стене… Наоборот, чем свежее делают ему теперь бакенбарды, тем желтее выглядит постаревшая кожа. Но вот матушка Екатерина еще влюблена, ха-ха! У нее есть еще силы влюбляться, причем не платонически, как это теперь делаю я… Платошка Зубов[77] старается. Прямо из кожи лезет… А я в мои пятьдесят один уже ни на что не гожусь. Приходится признаться… Устраивать гулянки — это одно, а наслаждаться ими — совсем другое. Поэтому теперь мои якобы бурные праздники заканчиваются скандалами. Уже не раз так случалось. А вчера ночью было еще хуже… Но кто знает всю правду так, как я?»
— Эй, Марсель! Одеваться!
Глава четырнадцатая
Генеральный штаб смеется…
1
За последнюю пару лет уже не раз с героем Таврии, то есть с Потемкиным, случалось так, что в самый разгар больших пиров на него нападало мрачное настроение. Его распаленное, рано постаревшее лицо закрывала туча, открытые умные глаза становились маленькими и выглядывали из морщин, как глаза медведя из берлоги, глядя на всех его собутыльников, сослуживцев, гостей и просто лизоблюдов, окружавших его и пивших за его здоровье.
— Ой, дружки!.. — вдруг начинал он хохотать недобрым смехом. — Это ведь я, Гришка, Гришка Потемкин!.. Тот самый Гришка, который шлялся с лоботрясами под Москвой, в Немецкой слободе… Тот самый, которого когда-то выгнали из университета за лень…
И он, громко стукнув по столу, выбегал и запирался в своей спальне. После этого он целыми днями валялся на своей широкой кровати, пил холодный квас и писал стихи, посвященные по большей части «дамам его сердца» или таким дамам, которые существовали только в его воображении.
Веселые гости оставались сидеть за роскошными столами с открытыми ртами. Они расходились так, будто их отхлестали по щекам, шепчась между собой о том, что «светлейшего» уже немного заносит, «от того, что съел слишком много жирного», наверное…
Другие думали, что с ним что-то не то — какая-то клепка у него сдвинулась в мозгу, что ли?..
Но те, что стояли поближе к «светлейшему», считали, что внезапные приступы меланхолии проистекают у него от ревности. Ведь он, казалось, сам заботился о матушке Екатерине, чтобы она, Боже упаси, ни на день не оставалась без любовника. Как опытный сводник, он следил за своими заместителями в ее будуаре, когда сам был занят на фронтах войны: сперва — за сербом Зоричем, потом — за пылким Ланским.[78] Он всегда ревновал, когда его августейшая «Катенька» наставляла ему рога. А в последнее время он просто не может выносить того, что «старуха» так втюрилась в этого Платошку Зубова. Потому что Платошка не на шутку пытается взять в свои лапки все государственные дела и копает под бывшего фаворита императрицы всеми дозволенными и недозволенными средствами.
Была и другая версия. Она происходила не от кого иного, как от адъютанта самого Потемкина — Черткова. Был он поддавоха, шут, грубиян, прямо настоящий черт… Он, этот Чертков, небрежно рассказывал, что «светлейший» болезненно влюблен в одну свою дальнюю родственницу, которую зовут Прасковья Андреевна. А она моложе его на целых двадцать пять лет, если не больше… Среди членов генерального штаба в Бендерах даже ходила из рук в руки копия любовного письма, которое Потемкин послал Прасковье. Якобы нашли первый его набросок в корзине для бумаг… Однако скорее это письмо наскоро переписал письмоводитель Потемкина Абруччи — франт, любивший повеселиться вместе с Чертковым. Так или иначе, но то, что было написано в этой копии, очень напоминало фантазии Потемкина и его сантименты, когда в нем под военным мундиром разыгрывался поэт.
«Я собираюсь, — так там было написано, — выстроить для тебя дом в восточном стиле с чудесными украшениями. В кругу на стене будут всяческие рисунки: Купидон без стрел, морщинистая Венера, Адонис, распухший от водянки… А в самом центре лучшим художником будет нарисована ни с кем не сравнимая душа моя, Прасковья Андреевна, такими живыми красками, насколько это возможно. Белое платье длиной с рубаху будет покрывать ее тело. А подпоясана она будет самым элегантным пояском лилового цвета. Грудь — открыта, волосы — естественные, без пудры, распущенные. Рубашка на груди скреплена одним большим рубином. А здесь, рядом с твоим изображением, — фонтан, составленный из множества труб, будет извергать разного рода ароматные воды: с запахом розы, лилии, жасмина, туберозы и граната…»
Окружающие искали и другие объяснения происходившему, но никто толком не знал, что творилось со «светлейшим». Люди уже привыкли к его приступам меланхолии, как привыкли к мокрой и грязной зиме в недавно завоеванных областях. Однако такого тяжелого приступа, как случился с ним вчера, никто не ждал. Этот приступ прогремел, как нежданный гром в конце января.
Наплевав на все болотные лихорадки и на всех врачей на свете, «светлейший» вчера, по своему обыкновению, очень много ел и пил со своими гостями. Может быть, даже немного больше обычного. На десерт он велел подать самых красивых своих девиц голыми на больших серебряных блюдах с букетом красных или синих свежих цветов на животе у каждой. По двое лакеев в фиолетовых кафтанах с широкими серебряными позументами несли на плечах каждое такое блюдо с живым «десертом». Под звуки туша, исполнявшегося оркестром, и под выкрики церемониймейстера каждую принесенную красавицу усаживали на колени тому или иному гостю или приближенному к князю офицеру генерального штаба.
Потом, когда сей деликатный «десерт» был полностью оценен и обласкан, по знаку капельмейстера в залу влетел целый женский балет из дворца Потемкина. В чем мать родила, с развевающимися цветастыми шалями на разведенных в сторону руках. Это еще более усиливало впечатление, что прилетели большие бабочки с женскими головками… И пляска пошла между гостями, между диванами и по пиршественным столам. С одной стороны танцовщицы спускались со стола и в то же самое время — поднимались на стол с другой стороны. Это было похоже на взятие крепости…