Шрифт:
Если встать посреди площади, или подойти к бывшей каменной лавке булочника Агафона Ивановича, или в какое другое место – отовсюду видно поле, огромное, как кусок неба, нарезанное на наделы, когда-то лилово-голубые ото льна или желтеющие поспевающей пшеницей с яркими огоньками васильков. Там, где небо отделялось от поля полоской леса, виднелся монастырь. И если баба, полоскавшая бельё в илистом пруду, взбалтывая лягушек и пескарей, отрывала взгляд от своих красных распухших ручищ, она видела чуть поодаль выводок утят с крякающей мамашей, а на берегу растрёпанные копны ромашек, ещё дальше башенки монастыря, к которым плыли через поле тени облаков.
Когда звонарь на колокольне Никольской весело отбивал: «Мой край, заливай», то ему назидательно вторили через поле далёкие монастырские колокола: «Люби бога, люби брата». Вслед за Никольской церковью звонили Троицкая и Ильинская, и ещё все те, что скрыты были за холмами, полями и лесами, но звучали в едином трезвоне во славу жизни. Замерев, баба крестилась, прочувствованно шмыгала порозовевшим носом и вновь принималась за тупую монотонную работу.
Однако в мыслях по простору поля, по мелким разбросанным цветочкам пробежала не только баба со скрученным мокрым бельём, но и другая баба с кадушкой и тестом у печи, и мужик на подводе, и обмакнувший перо в чернильницу молодой учитель здешней гимназии, впоследствии очень известный то ли петербургский, то ли московский литератор. Кажется, он или писал своей матушке, или говорил ей, а может, это была вовсе не матушка, а кузина, или тётушка, или друг по университету, – но совершенно точно, что уездный учитель поведал им о своём невообразимом душевном страдании, о невежестве, грубости, ханжестве местного общества. А двумя или тремя десятилетиями раньше или позже того совсем неподалёку, в своём имении, также испытывал муки другой литератор, или художник, или знаменитый военачальник в опале. И вторили их душевным мукам муки физические от клопов, жёстких матрасов и скуки, терзавшие до середины девятнадцатого века весь цвет императорской России на здешних почтовых станциях.
К одной из таких станций, зданию с белым оштукатуренным первым этажом и деревянным синим вторым, унтер-офицерская вдова или докторша подвозила своего повзрослевшего отпрыска, чтоб в Петербург ехал, в Академию художеств или в Университет, а может, и в Институт путей сообщения. И, долго махая вослед отяжелевшим, мокрым носовым платком, она в результате оставалась одна, чтобы стареть, хворать, дряхлеть, черпать известия о сыне из писем, а вскоре всё больше из газет. И в это же самое время местные купцы дули стекло, лили колокола, строили мельницы, драли шпон, возили его в Европу и драли по три шкуры с окрестных работных людей…
Всё перечисленное историческое наследие городка свободно помещалось в нескольких комнатушках, именуемых краеведческим музеем, делившим кров с городской библиотекой. Культура Допетровской Руси в музее была представлена полуистлевшим наконечником от копья и крохотным почерневшим серебряным колечком, потерянным совсем молодой женщиной или даже девочкой. Соскочило оно с пальчика, закатилось в щель под половицу или затаилось в траве под облачком незабудок. И никто ничего не узнает о той девушке, что проливала слёзки, а колечко земля вытолкнула на грядку с капустой спустя пять или даже шесть столетий.
Основу экспонируемой коллекции составляли глиняные миски, горшки от мала до велика, урыльники, деревянные скалки, ухваты, утюги, самовары, и на эти уцелевшие подлинники взирали с тусклых фотографий на стенах бородатые дядьки в сюртуках, старухи с платочками в руках, семейство, выстроенное в два ряда, – все серьёзные, с вытаращенными от напряжённого ожидания глазами, все потерявшие свои имена. Одна старуха в чёрном кружевном платке злобно следила за резным дубовым буфетом, не иначе как её бывшим, экспроприированным, где прятала от домочадцев и сахар, и варенье, и баранки, со щелчком поворачивая ключик в каждой дверце, превращая буфет в монолит, в несокрушимую крепость.
С будущим в музее бесцеремонно расправились, выбросив ползущие вверх выцветшие графики удоев и намолотов, развесив посвободнее оптимистично яркие рисунки детишек, но оставив фотографию нового района, представляющего из себя десять выстроенных строго параллельно, но ныне уже полуистлевших пятиэтажных домов, куда переселилась львиная доля жителей городка…
– Ну и куда теперь? – Люська остановила машину посередине не пойми чего: то ли города, то ли деревни, то ли на площади, то ли на пустыре или месте выпаса уцелевших коз и коров, в обрамлении одноэтажных домов с палисадами. Темноту не рассеивали даже два фонаря, два светоча, отстоящих друг от друга на расстоянии выстрела. Да и кому нужны-то эти фонари: спят люди, почти все жители городка спят, и не только они, но и все обыватели до Уральского хребта и даже защитники Отечества: офицеры под боком у жён, на двухъярусных железных кроватях в казармах – солдаты, дневальный, обняв телефон, – и тот временами клюёт носом…
Рома молчаливо присоединился к безмятежно спящему российскому большинству. Его можно было пинать, бить, трясти, что Коля и делал с нарастающим усердием из-за отсутствия какого-либо намёка на реакцию: ни чуть заметной дрожи век, изменения дыхания, ни, тем более, сопротивления.
– Мешок с дерьмом, – Коля в сердцах отбросил математика на сиденье.
– Ты хоть скажи, на хрена мы припёрлись сюда?
Коля сердито засопел: никак не верилось, что этот сонный, подслеповатый городишко вот-вот накроет катастрофа и, может быть, даже вселенского масштаба. Но математик дрыхнет, не спросишь, придётся ждать, когда его ясный ум протрезвеет. А если это случится слишком поздно?
– Всё. Спать с тобой и с этим, – Люська кивнула в сторону Ромы, – в одной машине у меня нет желания.
– То есть? – насторожился Коля, предположив для себя подзаборный вариант.
– Ну, кто-то сдаёт койки…
– А где узнать?
– А «24 часа» на что? – нашла выход Люська.
– Здорово придумала. Иди спрашивай, а я теоретика поберегу. Я к нему пересяду.
Коля перебрался на заднее сиденье, придав Роме сидячее положение, поудобнее и потеплее устроился на теоретике; соло баритонального тенора переросло в дуэт с басом-октавой. Коля, возможно бы, проспал и до утра, но во сне он остро почувствовал пустоту в салоне: Люськи нет, причём давно. Резко открыв глаза, он убедился: да, точно, нет.