Шрифт:
Самую осторожную позицию занял Виталий Михайлович Исаев (1888–1924). В своей книге «Пересадки и сращивания» (1927) он доказывал, что изменение внешних примет петухов и кур у Завадовского еще не означает изменения самой структуры их организмов. Как легко понять, Исаев не отнесся с большим доверием и к уэллсовскому «Острову доктора Моро». Свою книгу он открывал главой «Фантазия и действительность», где излагал содержание этого романа, а затем оспаривал его, хотя и в своем несогласии тоже проявлял известную осторожность. «…Есть ли какие-нибудь реальные основания для создания тех смелых построений, перед которыми не остановился полет фантазии Уэллса? – спрашивал автор. – К сожалению, – продолжал он, – мы должны сразу же разочаровать читателя отрицательным ответом. Но подходы к аналогичным вопросам, правда, еще очень далекие от опытов доктора Моро, у нас уже имеются». В заключение В. Исаев снова возвращался к роману Уэллса и снова вступал с ним в полемику. Главным аргументом на этот раз была мысль о том, что даже переливание крови опасно для организма и может привести к смертельному исходу. В те годы для подобного утверждения сохранялись еще известные основания. При том, что существование четырех групп крови было открыто уже в 1907 году и основных (хотя и не всех) опасностей, вытекавших из несовместимости подобного рода, можно было отныне избежать, еще один элемент несовместимости, так называемый резус-фактор, был обнаружен только в 1940 году…
Эта критика не заставила, однако, М. Завадовского как-либо пересмотреть свои позиции – ведь та исполненная надежд статья, которую он предпослал «Острову доктора Моро» в издании 1930 года, написана уже после книги В. Исаева. Как бы обрадовался Уэллс этой статье! Он и сам прекрасно знал, что пишет фантастические романы, но при этом буквально свирепел, когда кто-нибудь в очередной раз снисходительно называл их квазинаучными. Была, впрочем, в «Острове доктора Моро» и еще одна сторона, тоже связанная с наукой, но с другой ее, более идеологически значимой, стороной. К Моро можно отнестись по-разному, но не приходится отрицать, что его опыты и в самом деле отличаются невероятной жестокостью. Каждая его операция – это еще и истязание, отчасти сознательное: Моро верит в цивилизующую роль страдания. Дикие многочасовые крики оперируемых животных, а потом столь же страдальческие человеческие вопли, заставляющие стынуть кровь в жилах Прендика, на самого Моро не производят ни малейшего впечатления. Он абсолютно бесстрастен и нечувствителен к чужому страданию. «Изучение природы делает человека в конце концов таким же безжалостным, как и сама природа», – мимоходом бросает Моро в разговоре с Прендиком, и это сказано отнюдь не случайно. Напротив, это одна из ключевых фраз книги, причем объяснение ей надо искать не только в словах Уэллса о том, что в последние два года в Южном Кенсингтоне у него «возник какой-то подсознательный антагонизм по отношению к науке или, по крайней мере, к людям науки». Истинная причина таится глубже. Философскую основу «Острова доктора Моро» во многом составляет учение Томаса Хаксли о двух идущих в мире процессах – «космическом» и «этическом». Они противостоят друг другу. Космический процесс протекает без вмешательства человеческого ума и воли, он лишен каких-либо признаков этики или любых начал, привнесенных в мир человеком. Слово «космос» по-гречески означает «порядок», но оно давно уже утратило этот смысл. В конечном счете космический процесс разрушителен. Порожденный слепой природой, он толкает мир к самоуничтожению. Согласно законам термодинамики, он ведет к выравниванию температур, энтропии, означающей конец всего живого. И напротив, этический процесс, порожденный страстью человечества к выживанию, не только требует укрепления гуманизма и коллективизма (по теории Хаксли, человек лишь потому выстоял перед лицом природы, что нашел коллективные формы существования, невозможные без этического начала), но и послужит спасению мира: покоряя природу, человек непрерывно создает в ней все расширяющиеся «зоны порядка», противостоящие энтропии. Уродливое подобие человеческого общества, сложившееся на острове, заранее обречено на гибель. Ведь оно своим возникновением обязано не этическому, а космическому процессу. Моро, ведущий свои опыты без какой-либо общей цели, ради удовлетворения некоей, им самим не осознанной, внутренней потребности, олицетворяет собой космический процесс не только в его жестокости, но и в его бессмысленности. «Исходным материалом» для Моро служат звери, но «конечным продуктом» его лаборатории отнюдь не оказываются люди в полном значении слова. Приданные им вчерне человеческие черты не избавляют их от глубоко укоренившихся животных инстинктов. И эти инстинкты побеждают. Нужен только небольшой внешний толчок. Случайно отведав крови, услышав какие-то слова, несогласные с внушением Монтгомери, в распоряжение которого после операций поступают люди-звери, они возвращаются к своей животной природе. Уродливое подобие человеческого общества, созданное для этих уродливых человеческих подобий, немедленно рушится. Робинзонада – жанр популярный, и в ходе литературной истории она не раз превращалась в обыкновенный приключенческий роман. Теперь же она возвращается к своей философской первооснове. «Робинзон Крузо» был романом о ходе человеческой цивилизации, как ее понимал Дефо. «Остров доктора Моро», вобравший в себя многие черты приключенческого романа, в конечном счете тоже является романом о человеческой цивилизации. Первый роман был написан апологетом, второй – сатириком, прошедшим школу главного ненавистника Дефо – Джонатана Свифта. Ибо «Остров доктора Моро» – это все-таки роман не о противоестественном обществе, случайно сложившемся на отдаленном острове, а об обществе обычном, существующем на широких земных просторах. Роман лишь выявляет его внутреннюю, глубоко запрятанную противоестественность. Цивилизация шла кровавыми, страшными путями, и нет никакой уверенности в том, что она примет иное направление. Человеку и человечеству, наверно, не раз еще придется возвращаться в «Дом страдания» – операционную Моро. И может быть, – совершенно зазря. Но этот социальный роман еще и роман богоборческий. Иначе не все было бы сказано.
Утерялась бы какая-то доля его всеобщности. Спасаясь от мнимой опасности и бежав из дома доктора Моро, герой во время своих скитаний по острову попадает в пещеру, где обитает один из людей-зверей, именуемый глашатаем Закона. Прендик, о котором зверолюди думают, что он пришел с ними жить, тоже должен узнать Закон. «Сидевший в темном углу сказал: – Говори слова. Я не понял. – Не ходить на четвереньках – это Закон, – проговорил он нараспев. Я растерялся. – Говори слова, – сказал, повторив эту фразу, обезьяночеловек, и стоявшие у входа в пещеру эхом вторили ему каким-то угрожающим тоном. Я понял, что должен повторить эту дикую фразу. И тут началось настоящее безумие. Голос в темноте затянул какую-то дикую литанию, а я и все остальные хором вторили ему. В то же время все, раскачиваясь из стороны в сторону, хлопали себя по коленям, и я следовал их примеру. Мне казалось, что я уже умер и нахожусь на том свете. В темной пещере ужасные темные фигуры, на которые то тут, то там падали слабые блики света, одновременно раскачивались и распевали: – Не ходить на четвереньках – это Закон. Разве мы не люди? – Не лакать воду языком – это Закон. Разве мы не люди? – Не есть ни мяса ни рыбы – это Закон. Разве мы не люди? – Не обдирать когтями кору с деревьев – это Закон. Разве мы не люди? – Не охотиться за другими людьми – это Закон. Разве мы не люди?» Можно было, конечно, и не без основания, принять это за пародию на только что вышедшую первую «Книгу джунглей» Киплинга, где звери следуют «закону джунглей», создающему из них некое подобие общества. Можно было, осмелев, заподозрить некий намек на христианское богослужение. Но Уэллс метил дальше, или, если угодно, выше.
Здесь была сразу и насмешка над социальным гипнозом, именуемым Верой, и над самим Творцом, создавшим эти несовершенные существа и сумевшим их убедить, будто они – и впрямь люди. О том, что они ошибаются, свидетельствует конец романа. Истинное человеческое общество должно было бы сохранять устойчивость в силу своих внутренних законов. Оно было бы обществом человеческим, поскольку выражало бы человечность своих составляющих. Но после гибели Моро и Монтгомери («Другого с бичом», как называют его люди-звери) своеобразное «население» острова возвращается к животному состоянию. Буржуазный индивид – венец творения, согласно Деф о, – оказывается существом, в котором преобладают и в любую минуту могут победить звериные инстинкты, а социальное устройство, им принятое, – некоей подделкой под цивилизованное общество. Какие страдания и какие малые результаты! Сколько бы дефектов ни обнаружил потом в «Острове доктора Моро» сам Уэллс, его роман был глубок и многопланов. Этого в момент выхода книги не понял почти никто. Уэллс только что прогремел своей «Машиной времени», и новый роман, так на нее не похожий, у некоторых критиков вызвал просто недоумение. Особую растерянность испытал Чалмерс Митчел. Он был коллегой Уэллса и как зоолог, со временем занявший заметное место в своей профессии (с 1903 по 1935 год он был секретарем Лондонского зоологического общества), и как постоянный автор «Сатерди ревью», где 11 апреля 1896 года и была помещена его рецензия. Кроме того, Уэллс и Митчел были почитателями Томаса Хаксли, и Митчел в 1900 году опубликовал его биографию. Между Уэллсом и Митчелом была, впрочем, известная разница. Уэллс был глубже и талантливее. И понять Уэллса его единомышленник оказался решительно не в состоянии. Похвалив в начале статьи «Машину времени», он затем начинал сокрушаться по поводу нового романа Уэллса, который на него и как на ученого и как на простого читателя произвел весьма тягостное впечатление.
Задумано все было неплохо, но, во-первых, опыты межвидовой пересадки тканей кончились провалом, а, во-вторых, Уэллс все испортил какими-то дешевыми ужасами. Впечатление такое, словно автор, как и существа, им изображенные, отведал крови… В тот же день в «Спектейторе» была напечатана статья Р. X. Хаттона – давнего противника научных идей, которые исповедовали Хаксли, Уэллс, да и все, кто склонялся к материализму и свободному научному знанию. У Хаттона, как это ни парадоксально, «Остров доктора Моро» вызвал полнейшее одобрение, и он куда лучше Митчела понял художественные достоинства книги. Сцену чтения Закона он объявил более сильной, чем последняя часть «Путешествий Гулливера», где, как известно, тоже появляются обладающие человеческими качествами животные и деградировавшие люди; и хотя предостерегал против «Острова доктора Моро» читателей со слабыми нервами, видел в этой книге произведение цельное, сильное, ставящее Уэллса вровень со Свифтом. Отсюда, правда, следовал довольно занятный вывод. Ему никогда не приходилось читать лучшего произведения, направленного против вивисекции, заявлял Хаттон… Не меньше похвал содержала и не менее странным образом кончалась появившаяся три дня спустя анонимная заметка в «Манчестер Гардиан». Автор говорил о мастерстве детали у мистера Уэллса, о чувстве меры, которое он обнаруживает в своем занимательном рассказе, его способности соединять страшное с забавным. Словом, заключал автор, Уэллс – очень сильный и оригинальный писатель, так что пора ему отказаться от фантастики… Все эти рецензии были выдержаны в уважительных тонах и могли огорчить Уэллса разве что неспособностью проникнуть в его замысел, но ему не пришлось долго ждать и прямого поношения. 18 апреля в «Спикере» была напечатана небольшая и предусмотрительно никем не подписанная заметка, где говорилось, что Уэллсу удалось ранее написать несколько рассказиков, обнаруживших его способность изображать повседневное, но этого ему показалось мало и он решил угостить публику чем-нибудь пооригинальнее.
Так появился «Остров доктора Моро» – произведение, поражающее своей мерзопакостностью. Стоило бы напомнить мистеру Уэллсу, что даже у романиста талант должен сочетаться с чувством ответственности. За рецензией в «Спикере» последовало множество других, весьма на нее похожих. Приличные люди негодовали и возмущались. В большинстве своем заметки эти были анонимные, но автора одной из них удалось со временем выявить. Это был молодой журналист, сделавшийся потом профессором истории в Эдинбурге. Будущий профессор – так и кажется с первых строк заметки – готов уже обратиться к властям: «Ужасы, описанные мистером Уэллсом в его последнем романе, делают уместным следующий вопрос: насколько вправе автор произведения искусства порождать в публике чувство отвращения?» Вопрос, разумеется, был чисто риторическим, ибо автор тут же объяснял, что нет, не вправе. Даже такой почитатель Уэллса, как У.Т. Стед, в статье, где он в 1898 году подводит итог всему созданному его любимым автором, начиная с «Машины времени», говорит об «Острове доктора Моро», что лучше б этой книги вообще никогда не было. Единственная заметка, достойная того, чтобы немного подробнее на ней остановиться, появилась 3 июня 1896 года в еженедельнике «Гардиан». Ее неизвестный автор, охарактеризовав «Остров доктора Моро» как «исключительно неприятную книгу, идею которой непросто выявить», все же затем эту идею отчетливо выявлял. «Временами читатель склоняется к мысли, что автор хотел высмеять претензии науки и поставить ее на место; в других случаях начинает казаться, что его задачей было в сатирическом свете обрисовать акт творения и облить презрением Творца за то, как он обходится со своими созданиями. На эту мысль наводят на редкость умные и реалистичные сцены, в которых обращенные в людей животные затверживают Закон, преподанный им их творцом-хирургом, и заодно убеждают нас, что неспособны соблюдать этот закон».
По мнению безымянного журналиста, «Остров доктора Моро» – «это, бесспорно, умное, оригинальное и очень сильное порождение фантазии», хотя его нельзя назвать чтением полезным. Подобная заметка вряд ли могла польстить сколько-нибудь самолюбивому автору, но Уэллс к тому времени был уже так не избалован газетчиками, что пришел от нее в восторг: наконец-то нашелся человек, способный его понять! 7 ноября 1896 года он опубликовал в «Сатерди ревью» «Письмо редактору», где особо выделил эту статью. Об остальных рецензентах, воспринявших его книгу просто как «роман ужасов», он лишь сказал, что им следовало бы лучше понимать в своем деле. Что касается инвектив полюбившегося ему безымянного критика, то Уэллс просто не обратил на них внимания. И в самом деле, чему тут было удивляться? «Гардиан» был органом церковных кругов, и ему не пристало хвалить, а тем более рекомендовать для чтения богохульную книгу. К «Человеку-невидимке», появившемуся в сентябре 1897 года, критика отнеслась заметно снисходительней. Конечно, все помнили и о шапке-невидимке и о плаще-невидимке («Песнь о Нибелунгах»), но научное объяснение, которое Уэллс дал невидимости своего героя, показалось убедительным, и все отметили поразительную верность деталей, характерную для этого романа. Однако и криков восторга, которыми была встречена «Машина времени», не раздавалось. Ничто не свидетельствовало о том, что появилось произведение, которому предстояло сделаться всемирной классикой. Это понял, может быть, и то год с лишним спустя (раньше он романа не прочел), лишь Джозеф Конрад. Уэллс, написавший в «Сатерди ревью» от 15 июня 1895 года полную восхищения рецензию на первый роман Конрада «Каприз Олмейера» и тем самым «открывший» этого писателя, навсегда заслужил его благодарность, и тот сразу же поспешил поделиться с ним радостью, которую испытал при чтении «Человека-невидимки». 4 декабря 1898 года он отправил ему письмо, где называл его «реалистом фантастики», говорил о «втором плане», всегда присутствующем в его книгах, и особенно подчеркивал умение Уэллса во всем и всегда, даже при описании невероятных событий, быть до конца человечным. Высоко оценил «Невидимку» и Арнольд Беннет в рецензии, опубликованной в журнале «Вумен». И тем не менее настоящую славу «Человеку-невидимке» создали не критики и даже не писатели, его прочитавшие, а читатели. Это они сделали роман знаменитым, читая его от поколения к поколению с неубывающим интересом. Свидетельство тому – огромное число переизданий. К сожалению, свои впечатления о романе оставили только те читатели, которые были или которым предстояло стать писателями, но, думается, они говорили от имени многих. В дневнике друга Блока Евгения Иванова за февраль 1905 года записано, как сначала он один, а потом они вместе с Блоком принялись фантазировать по поводу прочтенного романа Уэллса: «Пустышка-невидимка… ходит по городу в «человечьем платье». Звонится в квартиры. Отворят, о ужас! стоит сюртук, брюки и пальто, в шляпе, все одето, а на кого – не видно, на пустышку! Лицо шарфом закрыл как маской… Манекен, маска, тот же автомат. Мертвец – кукла, притворяющаяся живым, чтобы обмануть пустой смертью. У Блоков о пустышке говорил Саше – Ал. Блоку очень это знакомо. Он даже на стуле изобразил, согнувшись в бок, как пустышка, за столом сидя, вдруг скривится набок, свесив руки». Более непосредственной, чем у двух петербургских интеллигентов, была, разумеется, реакция двух сибирских беспризорников, ютившихся в заброшенной парикмахерской и сделавшихся обладателями огромных, как им тогда казалось, книжных богатств, с самыми интригующими названиями вроде «Мать, благополучно окончившая свои бедствия, или Опыт терпения и мужества, торжествующего над коварством, ненавистью и злобою. Повесть, редкими приключениями наполненная».
Один из этих двух голодных мальчишек, став потом писателем Виктором Астафьевым, рассказал, как они с другом открыли для себя этот роман Уэллса. «Я долго боролся с собою, пытаясь определить, что же все-таки читать в первую очередь. «В когтях у шантажистов», «Джентльмены предпочитают блондинок» или «Человека-невидимку»? «Невидимка» переборол всех. Я читал эту книжку почти всю ночь, затем день и вечер, пока не выгорел до дна керосин в фонаре. Книга о человеке-невидимке потрясла Кандыбу. – Вот это да-а! – Кандыба скакал по парикмахерской, и тень его, высвеченная полыхающей печкой, мятежно металась по стенам. Кабы друг мой сердечный в забывчивости не рухнул в подпол да не принялся бы крушить все кряду и рвать на себе рубаху – в такое он неистовство впал. – Эт-то да-а-а! – повторял он. – В магазине в харю кому дал – и ничего не видно! Ни-че-го!» Что и говорить: диапазон читателей и вынесенных из книги впечатлений достаточно велик! «Человек-невидимка» – по крайней мере, если говорить о его начале, – снова восходит к «Аргонавтам хроноса». Мы опять встречаемся с изобретателем, живущим среди людей, неспособных его понять и пугающихся его наружности.