Шрифт:
Вновь передо мной открылась железная дверь в настоящую жизнь. В рамке заржавленных притолок я уже вижу зелень, сады, слышу приглушенную музыку радости.
Теперь надо действовать быстро, натиском. Китаец может навредить. Я изменяю направление. Ночью мы двинемся в Олечье.
У меня опять был припадок "бездушья". Опять я на несколько секунд проваливался в бездну. Темную, узкую, бездонную щель первобытной тоски.
Вечером я вник в споры моих людей. Меня поразило это обстоятельство. Они, эти люди, которым решительно на все наплевать, кроме "права на жительство", люди, схватившиеся с жизнью только в единоборстве, не признающие ничего и ничьего другого, кроме своего, - и вдруг заспорили о политике.
Ананий - адская машина сумрачно пересчитывал, кого он будет вешать, вернувшись к себе в Тамбовку. На несколько секунд громкий спор умолк. Монашек с кавказским поясом гнусит:
– Эх, братцы, и добра тогда можно пособрать будет у которых повешают... Мильёны.
И опять затихло. Тогда Артемий, молчавший до сих пор, вдруг каркнул глухо, как-то особенно выделяюще:
– Я прямо скажу: выждут и жамкнут врраз. - И он указал рукой в ту сторону, в которой, по его мнению, "выждут и жамкнут".
Почувствовалось, что он отрубил спор. Люди онемели и вновь разобщились для своих дум и желаний.
Давили холодные сумерки. Какая-то тонкая и пронзительная свистушка ныла в вершинах сосен. Мне показалось, что сосны туго нагнулись над нами и образовали черную, непроницаемую крышку сырого, чудовищного гроба.
Подкатило к сердцу. Начался припадок. С поразительной яркостью мне примерещилось лицо китайца, подошедшего тогда, в первый припадок, ко мне, чтоб сказать: "Капитана, твоя шибыка скушна".
Не знаю, сколько времени длилось это состояние бычьей тоски. Мне кажется, несколько секунд, а может быть, долго, много, потому что, когда я опомнился, гимназист-поэт уже читал людям какие-то стихи.
Несколько минут я слушаю его и убеждаюсь, что я вновь воспринимаю смысл слов постороннего человека. Я пробую дальше свою чувствительность. Я шепчу слова, ранящие меня в самое сердце:
С плачем деревья качаются голые...
Но они не доходят, не волнуют, не ранят.
Свинцовое давление в голове. Кажется, что она онемела, вместо мозга жидкая и клейкая болтушка, и кожа, и волосы, и череп - все это что-то чуждое, постороннее. И будто фуражка надета прямо на шею. Она давит тяжко, душит.
Я отчаянно кричу:
– По кооооням!..
И вновь шепчу самому себе:
С плачем деревья качаются голые...
Пронзительная свистушка в соснах смолкает, но тут же тянет вновь, но уже понизу, но уже басисто и свирепо...
Мы выехали из тайги. В степи светлее, а главное - не давит сырая тяжесть густых и черных сосен над головой.
Глухая и частая дробь копыт успокаивает меня.
Мне хочется стать черным вороном и в сумерки облететь всю Россию широким кругом, потом взвиться в бледное оловянное небо и пророчески каркнуть над Кремлем.
Но я не черный ворон, а "Черный жук".
Я должен подкопаться под землей.
Действительность всегда противоположна воображению.
Пусть будет так.
Настанет день, когда ворон упадет на труп моего врага и до донышка выпьет его глаза.
Сегодня я ночую в поселке у коммуниста Оглоблина. Бревнистый и неповоротливый человек, этот малый, несмотря на свою сухость, - тонкая бестия. Он учился в партийной школе.
Я ему говорю:
– Начальник особого отряда Багровский.
– Вы партийный? - спрашивает он.
Я делаю изумленное лицо и намекающе повторяю:
– Я - начальник особого отряда.
Я ударяю на слове "особого" - начальник "особого" уж наверное партийный.
Оглоблин сразу переходит на "ты". Я тоже. Он интересуется и застает меня врасплох:
– Случайно к нам или по делам?
Я едва даю ему окончить и тоже спрашиваю о Павлике.
– Ты о Медведеве, что работает в Олечье, уведомлял?
– Да. Мне, товарищ Багровский, не нравится его линия.
– По-твоему, чрезмерно "нажимает"?
– Я и сам жму. Но как и на кого. А ведь он, выходит, измеряет имущественное положение мужиков на сантиметры: девять сантиметров середняк, а десять уж кулак.
– По-твоему, как же? - спрашиваю я.
Оглоблин решает, что я прислан испытать его "кредо". Он оживляется и излагает свой взгляд.
Оглоблин до полуночи развивал мне свою теорию.
С задачи "перерождения крестьянства" он перешел на задачу "перерождения мира". Я попытался узнать его мнение о "военной опасности".