Шрифт:
Я не могла перестать плакать, но по крайне мере я больше не кричала.
Горло, надорванное надрывным ором, болело еще три дня...
А уже на следующий день меня увезли в распределительный центр в пятнадцати километрах от нашего городка.
В этом центре, помимо меня, находилось еще пятеро детей — все младше и все одинаково несчастные — я провела с ними два дня, так и не сказав никому ни единого слова, и чем дольше я молчала, тем тяжелее мне было начать говорить снова...
Я тосковала по маме, хотя не так сильно, как по Патрику, я тосковала по нашей совместной жизни в его маленькой квартирке, я тосковала даже по подгорелым тостам, которые тот поджаривал нам по утрам в своем видавшем виды тостере, заменить который у парня никогда не хватало времени.
Я просто очень сильно тосковала...Иногда до спазмов в желудке, до остановки дыхания, до клокотания крови, которая подобно приближающемуся приливу, шумела в заложенных ватной немотой ушах...
И ночью третьего дня я сбежала через окно, проделав путь в пятнадцать километров на стареньком горном велосипеде, который «одолжила» в двух кварталах от своего нынешнего жилища: кто-то забыл пристегнуть его велосипедным замком... И поделом.
Я почти не помню, как добралась до Виндсбаха: в темноте, по незнакомой дороге, в нервозном нетерпении — все это отошло на второй план в сравнении с одной-единственной мыслью, подгонявшей меня всю дорогу... до дома: я согласна на любые условия, Патрик, только не отсылай меня прочь... Вот все, что я хотела сказать ему, вот что я должна была сказать ему: я готова на все, лишь бы не оставаться одной! От чувства одиночества у меня буквально подкашивались ноги. Это было страшное, уничтожающее меня чувство...
Небо на востоке уже светлело, когда я добралась-таки до нужного мне дома — он, как и весь городок в целом, был погружен в тягучую, полную мистического реализма тишину, в которой я ощущала себя потерянной, неприкаянной душой, скитающейся по местам своего былого существования.
Я мотнула головой, отгоняя странное наваждение, а потом подняла с земли камешек и бросила его в стекло Патриковой спальни — прежде они спали в ней с мамой. Этот звук был подобен удару грома, и я даже зажмурилась от его оглушающей неуместности в этой ночной тишине.
Ничего. Меня никто не услышал...
И я снова бросила в окно камешек...
Только после четвертого оглушительного «выстрела» створка распахнулась, и в проеме окна показалась темная макушка Патрика.
— Кто здесь? — спросил он хриплым со сна голосом. — Кому вздумалось хулиганить?
Мое сердце забилось сильнее.
— Это я, — просипела я в темноту. — Это я, Ева.
— Ева?!
— Да.
— Что ты здесь делаешь?
— Я хотела с тобой поговорить.
— О боже... Ты сбежала, — покачал он головой, а потом его силуэт исчез из оконного обрамления, и я увидела вспыхнувший в коридоре свет. Он отпер мне дверь...
— Проходи. Скорее!
Я вошла и улыбнулась ему. Почти улыбнулась: от нервов я едва ли могла управлять своими лицевыми мускулами.
— Ты не должна была этого делать, — Патрик снова покачал головой. — Это только доставит нам обоим дополнительные неприятности...
От этих его слов мне захотелось заплакать, но я сдержалась. Для него, как и для мамы, я была всего лишь дополнительной неприятностью... И все-таки я взмолилась:
— Пожалуйста, не отказывайся от меня... Я не буду тебе в тягость, обещаю. Я стану делать все, что ты захочешь: убирать в доме, готовить еду... я даже могу помогать тебе в мастерской... Только не оставляй меня, умоляю.
Патрик всей пятерней взлохматил волосы на своей голове: мне кажется, моя мольба смутила его...
— Слушай, Ева, — проговорил он, не зная, как точно подобрать слова, способные смягчить горькую истину, — это невозможно...
Я тяжко выдохнула, и он присел на край дивана, указывая на место рядом с собой. Я послушно села.
— Я слишком молод, чтобы мне доверили опеку над тобой, — заговорил он с расстановкой. — У меня нет никаких прав на тебя. Кроме того, у тебя есть тетка...
— Которой никогда не было до меня никакого дела, — вставила я, чтобы прояснить этот вопрос.
Патрик тоже вздохнул.
— И все же, она ближайшая твоя родственница. А я так... никто.
— Но мама оставила меня тебе! — горячо возразила я, заглядывая в его карие глаза.
Тот снова взлохматил свои непослушные волосы, а потом все-таки посмотрел мне в глаза:
— Ты не вещь, понимаешь, — сказал он мне, — ты не вещь, которую можно передавать с рук на руки. Ты живой человек, Ева! И ты должна учиться, а не прислуживать в моем доме, как ты мне то предлагаешь. Да и дома своего у меня, по сути, тоже нет... Мне всего лишь двадцать три, хотя тебе, конечно, я кажусь взрослым и независимым, только это не так... Поэтому сама понимаешь...
— А вдруг мама вернется, — жалостливо лепечу я, понимая, что все мои надежды вот-вот пойдут прахом. Они уже разлетаются поземкой на ветру — и меня это пугает.
Патрик качает головой так обреченно, словно забивает гвозди в крышку моего гроба.
— Кое-кто видел, как она садилась в автобус до Киля, — произносит он только. — Далековато для того, кто хочет вернуться...
— Далековато, — тупо повторила я, утирая рукавом толстовки слезы со своих щек. Мама не вернется, понимаю вдруг я с новой силой, как если бы до этого еще верила в счастливый исход... И ведь верила, теперь я отчетливо вижу это, я верила в мамино возвращение до этого самого момента! Наивная, маленькая Ева.