Шрифт:
Это был на удивление красивый и сложный поход, на пределе моих физических сил и возможностей, зато с потрясающими видами на море, побережье и большую часть острова. Как только я преодолел вершину и обратный путь после первого крутого участка сделался легче, меня без конца накрывали волны эйфории и счастья. Я никогда не видел ничего подобного этому причудливо красивому, бесплодному ландшафту. Массивы разноцветных скал, многочисленные и столь разнообразные лишайники на лавовых камнях, диковинные суккуленты, кактусы и молочайные, шарообразные колючие лавнеи и напоминающие гигантские желтые одуванчики осоты, снующие туда-сюда ящерицы с забавной бирюзовой окраской шеи – в этом мире была своя особая магия. Я решил возвращаться сюда как можно чаще. Уже на следующий день я взобрался высоко на фамарскую гору. На все оставшееся у меня время на острове это стало ритуалом раннего вечера, и к закату я успевал вернуться на пляж к ужину и просмотру фильма.
Во время вечерних походов у меня в голове не переставая всплывали не только наши разговоры, но и прочитанные книги – некоторые уже из совсем давних времен. Никаких внезапных озарений меня не посещало. Но что-то побуждало примерять новые мысли и другие возможные ракурсы к одиночеству и безнадежности. Я часто возвращался к Алану Даунсу, уже упомянутому автору «Бархатной ярости». Даунс исходит из того, что жизнь квира в юности и на заре взрослой жизни строится таким образом, чтобы при любых обстоятельствах избежать чувства квир-стыда. Это неизбежно приводит к нежелательным побочным эффектам, нестабильным связям, токсичному отношению к своему телу или даже к чувству безнадежности, как у меня. Однако Даунс также полагает, что рано или поздно перестраиваешь себя. Прощаешься с этой начальной жизнью, сооруженной на стратегиях избегания чувства стыда, и выстраиваешь ее заново. Не быстро, резко и радикально, а постепенно, взвешивая доступные реальные возможности. Эта мысль нравилась мне все больше. Возможно, как раз начинался такой новый этап моей жизни. Возможно, речь никогда не шла о том, слишком ли я «дефектен», чтобы меня любили, пригоден ли я для любви и использую ли эмоциональную анорексию для защиты от близости. Возможно, я лишь перестраивал свою жизнь, что на первых порах можно делать только в одиночку, и, возможно, этот процесс длился гораздо дольше, чем я полагал. Так ли это? Действительно ли жизнь укладывается в столь аккуратные формы и следует таким стройным моделям? Не могу сказать. Но эта мысль даровала мне то, чего я уже давно не чувствовал: уверенность.
Поднимаясь ранним вечером на гору, я крайне редко встречал других людей. Но на обратном пути мне почти каждый раз попадался один и тот же путник, который, похоже, держался похожего вечернего ритуала, только отправлялся в дорогу чуть позже. Примерно моего возраста, с усами и длинными темными волосами, в которых проглядывала седина, всегда в черной походной одежде. Что-то в нем располагало к себе. Не знаю, жил ли он на острове или был приезжим, как я. Первые несколько раз, пересекаясь, мы приветствовали друг друга кивком и быстрым «?Hola!» [106] . Однажды вечером я рассказал о нем Давиду и Рафе и понял, что он произвел на меня большее впечатление, чем я думал. После еще нескольких встреч мы уже улыбались друг другу, когда сталкивались. Вероятно, ему тоже было интересно, кто я такой и что делаю на горе каждый вечер. Мы с Давидом и Рафой со временем начали строить самые разные предположения об этом человеке. И я понял, что даже немного высматривал его и каждый раз огорчался, если его не было. В один из вечеров, когда отпуск уже подходил к концу, мы остановились, улыбнулись друг другу, и он спросил: «?Que tal?» [107]
106
Привет! (исп.) – Прим. пер.
107
Как дела? (исп.) – Прим. пер.
За разговорами мы с Давидом и Рафой не раз вспоминали Петера. Мы знали его. Обретали надежду, когда он обращался за помощью, пытались помочь ему сами, много смеялись с ним вместе. Наблюдали за тем, как он скатывается вниз в последние месяцы жизни, видели, как с каждой неудачей его все больше покидает уверенность. Видели стыд и ненависть к самому себе на его лице и даже в осанке, видели, как сильно его мучает одиночество – одиночество зависимости и пандемии. Мы прекрасно понимали, как до такого могло дойти, поскольку и сами, каждый в свое время, прошли похожий путь. Мы знали, что нам повезло, очень повезло. Мы до сих пор живы.
Работа над телом
Люди всегда были одиноки. Они ощущали одиночество всегда и везде, всеми силами пытались от него избавиться. Одиночество – явление не современное и далеко не сегодняшнее. Что бы мы ни думали о прежних эпохах и культурах, какие бы пасторальные, религиозные и социальные идиллии мы ни проецировали в прошлое, одиночеству всегда находилось место в философии и литературе – в том или ином виде, в разных культурных вариациях. Уже древневавилонский эпос о Гильгамеше полон размышлений об одиночестве. В этом произведении рассказывается о дружбе полубога и царя Урука Гильгамеша и его соратника Энкиду, а также о горе и одиночестве Гильгамеша после смерти друга. Античные мифы о Прометее, Эдипе и Сизифе представляли свои вариации на тему социальной изоляции и боли. В Ветхом Завете Бог создал Еву и все человечество, потому что понимал, что человек не должен быть один. «Метаморфозы» Овидия подарили нам миф о Нарциссе, который гибнет от одиночества постоянной саморефлексии и невозможности вырваться из ментальной темницы.
При ближайшем рассмотрении оказывается, что даже многовековое письмо о дружбе – это всегда письмо об одиночестве. Одиночестве и печали. В «Политике дружбы» Жак Деррида подчеркивает, что почти все эти тексты написаны как завещание. Они воздвигают памятник умершим друзьям, говоря при этом о покинутости пишущего [108] .
Никому из нас не избежать одиночества. Это неминуемый экзистенциальный опыт. Возможно, даже необходимый.
К концу нашего пребывания на Лансароте я понял, что совершенно не хочу возвращаться в Берлин. Сила этого чувства меня поразила. В чем бы ни было дело – в компании Рафы и Давида, в походах в горы, в солнце, в необычном пейзаже, в весенней зелени, в шуме атлантических волн, – я вдруг осознал, какой груз таскал с собой последние несколько месяцев, всегда и всюду. Я понял, что застрял и делаю первые шаги, стремясь выбраться из своей угнетенности, и эти шаги дают результат. Мне было страшно, что в Берлине этот процесс остановится и я заражусь усталым, мрачным настроением города, которое тогда, казалось, достигло особенно низкой точки.
108
Derrida J. Politik der Freundschaft. Frankfurt a. M., 2002, особ. S. 231–259.
За несколько недель до этого я перечитал «Дневник скорби», написанный Роланом Бартом после смерти матери. Эта тоненькая книжка делает осязаемым то обстоятельство, что проблемой иногда может ощущаться сама жизнь. Неизбежной проблемой, которой нет решения. Меня одолевали похожие чувства. Я видел признаки надвигающейся депрессии и понимал, что через эту фазу не пройти. Несколько лет тому назад психиатр порекомендовал мне зимовать на юге, на солнце. Эта затея всегда казалась мне абсурдной, чересчур дорогой и невыполнимой еще и потому, что мой ежедневник обычно был заполнен презентациями и выступлениями. Но теперь мероприятия больше не проводились или проходили онлайн. Я посоветовался с Давидом и Рафой, собрал оставшиеся на счету деньги и попросил Тима, соседа, продолжить забирать почту и ухаживать за моими не такими уж и зимостойкими растениями, которые мне пришлось перенести с террасы на кухню на время холодных месяцев. Потом я забронировал апартаменты в небольшом прибрежном городке на Фуэртевентуре, соседнем Канарском острове.
Как ни парадоксально, я сознательно искал уединения, борясь с чувством одиночества и утраты. Но уже стоя на палубе парома, вдыхая морской воздух и наблюдая за тем, как островной пейзаж Лансароте тает на горизонте, подумал, что, может, все не так абсурдно, как кажется. И въехав в квартирку, распаковав чемодан, поставив походные ботинки у двери, а ноутбук на обеденный стол, я уже понимал, что принял верное решение. Я словно создал себе пространство: размышлять, писать и читать, дышать. В каком-то смысле предыдущий год одиночества подготовил меня к этой ситуации, позволив уединиться здесь и использовать это время, чтобы в некотором роде восстановить психическое здоровье и угомонить шум в голове, к громкости которого я успел привыкнуть. Это было сродни освобождению, сродни заботе о себе. Я пробыл там два месяца.