Шрифт:
— Не удивляйтесь, он уже выпил с коллегами в редакции. Через полчаса придет в себя.
Я оказалась первой гостьей. На диване, лицом к стене, спал Довлатов. В центре комнаты был накрыт стол на двенадцать персон. Тамара предложила, пока гости не появились, посидеть на кухне, чтобы не тревожить именинника преждевременно. Только мы вошли в фазу задушевной беседы, как в дверях возникла гигантская фигура в трусах. Я не видела такого мрачного лица и не слышала такого злобного тона за все семь лет нашего знакомства. Конечно, он был в депрессии по поводу своих литературных неудач, но его все время «сносило» на тему моей эмиграции. Может быть, он боялся меня потерять. Но выражал он свои чувства в терминах дубовой советской пропаганды, как, например: «Бежите, крысы, с тонущего корабля? Чтоб вы передохли по дороге!» Тамара пыталась его урезонить:
— Ну-ну, уймись, иди доспи, — ласково повторяла она.
Но Сережу понесло в разнос. Что мне оставалось делать? Не дождавшись других гостей, я откланялась и ушла. Не такой я представляла себе прощанье с близким другом, с которым, как я думала тогда, я вижусь в последний раз.
Итак буквально не солоно хлебавши, я вернулась в «Выру». В бар подниматься настроения не было, и я скорбно улеглась в постель с материалами завтрашней конференции. Не стану утверждать, что это был лучший вечер в моей жизни.
Следующее утро началось с телефонного звонка.
— Людмила, я плохо помню, но говорят, я вчера что-то себе позволил. Прости. Когда мы увидимся?
Я торопилась на конференцию и не вступила в переговоры. А когда вернулась в «Выру», он сидел в холле, небритый, помятый и несчастный. Мы погуляли по Старому Таллину, и Сергей, не задав ни одного вопроса по поводу нашего отъезда, рассказывал о своих грандиозных литературных планах. Если все это было правдой, можно было только порадоваться за него. А через несколько дней я получила от него письмо.
Сентябрь 1974 года, Таллин
Милая Люда!
Я трезво и чутко осмыслил нашу встречу и понял — ничего, кроме горя, боли и беспокойства мне это не причинит. Легкость и блеск твоей жизни, твоего окружения, внушают мне дурные, несправедливые чувства, например — зависть, а следовательно — злость. Я не хочу испытывать ничего подобного.
Все, что я рассказал о себе — лживо. То есть, я, конечно, пишу, но писал и раньше, зарабатываю, но и раньше не голодал, шедевров же не создаю, в Аксенова не превращаюсь, жить и сиять мне в провинции среди дряни. Короче, прошу нашу встречу считать недействительной. Мне тяжело и мучительно снова думать о тебе. Я люблю тебя, нуждаюсь в тебе, как ни в одном человеке, но заполучить тебя не сумел, не сумею и не достоин.
Прощай, видит Бог, от всего сердца желаю тебе счастья.
Где Довлатов обнаружил «легкость и блеск» моей жизни, осталось загадкой. Но он внушил себе эту вздорную, нелепую идею, и переубеждать его было бы еще более нелепо. Впрочем, вышеприведенное прощальное письмо оказалось вовсе не прощальным. Ожидание разрешения на эмиграцию оказалось долгим. Довлатов, как он раньше и планировал, вернулся в Ленинград и застал меня все еще в подвешенном состоянии.
Примерно за полгода до отъезда в эмиграцию судьба свела меня с несколькими американскими аспирантами. Двое из них — Норман Наймарк и Анн Фридман — остались друзьями на долгие годы. Норман занимался историей русского рабочего движения и собирал материалы в ленинградских архивах. Впоследствии он стал нашим свидетелем при получении американского гражданства. Сейчас он профессор в Стэнфорде.
С Анн Фридман познакомил нас Андрей Вознесенский. Она писала диссертацию о Чехове. С водопадом светло-русых волос, синими глазами и тонкими чертами лица, Анн словно сошла с полотен Боттичелли. По-русски говорила свободно, употребляя иногда забавные обороты. Ей принадлежит прелестное выражение, которое мы взяли на вооружение: «вряд ли, но врет».
Гуляя с Довлатовым в Александровском саду незадолго до отъезда, я рассказала ему об Анн Фридман и советовала иметь ее в виду как переводчицу, когда его рассказы окажутся на Западе. В Нью-Йорке я познакомила Анн с Бродским, и даже помню, в какой китайский ресторан мы втроем пришли на ланч. На углу Второй авеню и Восьмидесятой стрит. Анн, разумеется, была поклонницей Бродского. К тому же в то время она переводила на английский язык его «Разговор с небожителем».
Когда Довлатов оказался в Нью-Йорке, Иосиф дал ему телефон Анн и предложил с ней связаться. Для восстановления исторической правды хочу заметить, что у Бродского с Анн отношения не сложились, а у Довлатова очень даже сложились. И деловые, и личные. Она перевела на английский многие его произведения. Притом замечательно. Позже, по словам Довлатова, «очаровательная Анн Фридман повергла меня в любовь и в запой. Сейчас оправился…» (письмо Ефимову, март 1980 года).
Через несколько лет после Сережиной смерти на мой телефонный вопрос, был ли у нее роман с Довлатовым, Анн, помолчав, ответила: «Нет, не был».
Глава одиннадцатая
Путешествие книжки
В этой главе мы отвлечемся от Довлатова и поговорим об одной книжке, которая эмигрировала раньше нас, совершив авантюрное путешествие без виз и разрешений. История эта достаточно занимательная.
Как я уже упоминала, у нас была большая домашняя библиотека. Особенно поэтическая: много первоизданий, ставших к тому времени раритетами. Мама собирала поэзию с ранней юности, и тоненькие сборники пережили даже блокаду. Мы с мамой были в эвакуации, папа сидел тюрьме, соседи по коммуналке пощадили наши книжки. Они топили буржуйки мебелью, а для растопки брали журналы и газеты, которыми были набиты кладовки и антресоли.