Шрифт:
17 января 1977 года, Ленинград
Прожигателям жизни салют!
Рад был твоему письму от 20-го. Молодец, указываешь числа. Посылаю тебе фотографию. Эта лучше, значительней по духу.
«Стоун и Вебстер» тобой пренебрег. Пренебрег тем, что я боготворю. В чем мучительно нуждаюсь. То есть лично меня оскорбил и унизил. Надеюсь, он больной, претенциозный старикашка. Тьфу! Находясь в алкогольном тумане, я все же принял у Яробина твою посылку и вел себя, кажется, вполне прилично. Справься у него.
Пиджаки, действительно, у Лены не сошлись. Мне была вручена серо-голубая одежда, пиджак и штаны. После некоторой реконструкции сильно меня украсившие. И еще одни штаны для лета, дивные. Наличествовал и пиджак, вероятно, для Жени Рейна. Не рябой и не клетчатый, а темно-серый. Лена напугана тем, что в твоей сопроводительной записке упомянуты два пиджака. Причем эстетически более ценные для Жени. Рейн и чужой-то пиджак может отнять. А уж за свой, исчезнувший, выколет ей глаз. Лена боится, что отправление пиджака заострит мысли Рейна в этом направлении. А тогда выяснится и отсутствие другого пиджака, и эстетическое несовершенство имеющегося.
Спорный пиджак, извини меня, в ломбарде, то есть — в безопасности. Лена ждет инструкций. Я же с Рейном окончательно поругался. Раньше он был травоядным зверем, но стал плотоядным…
О русской культуре. Нет ли возможности для тебя что-нибудь преподавать? Или написать что-то? Или давать уроки? Как с этим делом?
Деревяшки пришлю. Двадцатого этим займусь. Очень рад такой возможности. Ты беспокоишься о моем ограниченном бюджете. Я не богат, но аскетичен. На сувениры хватает.
Об Иосифе слышал[8]. Все это очень грустно. Я много пишу и надеюсь. Стараюсь быть мужественным. Мама тебя вспоминает и требует обнять. С наслаждением. Целую тебя и люблю. Посвятил тебе многоязычную поэму:
Весь этот год Протект ю Год, Затем пускай Презерв ю скай!Преданный тебе Довлатов
Глава тринадцатая
Довлатов эмигрирует
Еще в Ленинграде, зная подробности его таллинской драмы — рассыпанной книги — я была уверена, что рано или поздно Довлатову придется уезжать. Когда же на Западе появились его первые публикации, стало ясно, что это случится скорее рано, чем поздно. В феврале 1976 года его рассказ был опубликован в «Континенте».
Затем в одном из своих писем из Женевы в Бостон Елена Владимировна сообщает: «О Вашем приятеле Сергее Довлатове. Я увидела в „Русской мысли“ рекламу журнала „Время и мы“. В № 14 объявлено: Сергей Довлатов. Два рассказа — лагерная жизнь с точки зрения вохровца (самиздат). Этот журнал, конечно, можно достать в Нью-Йорке…»[9].
Из Сережиных писем я узнала, что Лена с Катей уехали в начале 1978 года, а о том, что 18 июля 1978 года Довлатов был арестован и получил десять суток за хулиганство, мы услышали по «Голосу Америки». Мы очень боялись, что «в процессе отсидки за хулиганство» ему подкинут вдобавок какую-нибудь антисоветчину и закатают далеко и надолго. Многие сразу же бросились на его защиту. И не только литературные знаменитости. Наш общий друг, ныне покойный Яша Виньковецкий, связался с Андреем Амальриком, и они подняли на ноги и «Голос Америки», и Би-Би-Си, и «Свободу». Мы с Витей названивали в Ленинград, поддерживая и обнадеживая Нору Сергеевну. У меня был доступ к таким известным журналистам, как Роберт Кайзер из «Вашингтон пост» и Патриция Блэйк из журнала «Тайм», коих я и задействовала. Думаю, что и наши усилия не пропали даром. Довлатова выпустили без добавочного срока, и 24 августа они с Норой Сергеевной вылетели в Вену. Уже через несколько дней в разных газетах появились его статьи с выражением признательности принявшим участие в его судьбе.
Меня несколько удивило, что Сергей благодарил спасителей выборочно, то есть «сердечно обнимал» влиятельных защитников, кто и в будущем мог бы оказаться ему полезным. Целый ряд друзей, в том числе и мы с Виньковецким, нигде упомянуты не были. Разумеется, хлопоты по вызволению друга из тюрьмы не должны диктоваться ожиданием благодарности, это ясно и ежу. Мы бы вообще не обратили внимания на «этикет» благодарности, если бы Довлатов написал или сказал по одной из «клеветнических» радиостанций, что благодарен всем, кто принял участие в его судьбе. Меня огорчил факт, что его «спасибо» были «точно прицельные». Я не ожидала от Сергея такой «практичности» и написала ему в Вену несколько язвительных строк. Чуткий Довлатов моментально уловил свой прокол и поспешил выразить благодарность.
19 сентября 1979 года, из Вены
Люда, милая!
Твое исключительной сдержанности письмо достигло цели. Мне даже показалось, что оно не требует реакции. Отвечаю, потому что благодарен всем за хлопоты. Даже австралийские скваттеры что-то подписали в мою защиту. Сейчас, проанализировав обстоятельства, я точно знаю, — нас выпустили лишь благодаря этим хлопотам (подробности будут в «Русской мысли».) Тебе спасибо в первую очередь.
Перспективы мои туманны, но увлекательны. Печататься зовут все. Но! Либо бесплатно, либо почти бесплатно — («Эхо», «Грани», «Время и мы»), либо изредка — («Континент» и американская периодика: «Русское слово» и «Панорама»).
Я здесь уже написал три материала: два — в «Русскую мысль» — о себе и о Ефимовской «Метаполитике», и один — в «Континент» об эстонских делах.
Прислали мне немного литературных денег. Я теперь похож на второстепенного ленфильмовца. Одет в кожзаменитель и разнообразный западный ширпотреб. Купил всяческую радио-, фото- и муз-аппаратуру.
То, что я жив и на воле — чудо. Ликую беспрестанно. Склеил юную домовладелицу Кристину, очень худую. Проблемы алкоголизма не существует. Есть другие.
Проффер[10] говорит — реально поступить в аспирантуру. Или добиваться статуса в периодике. Или катать болванки у Форда. Мне подходит все.
Подождем документов и улетим в Нью-Йорк. Лена минимально устроена. Все заверяют, что я не пропаду. А Максимов даже в таких формах: «С вашим обаянием, с вашим талантом…»
У меня есть рукопись о журналистике, полудокументальная. И еще роман о заповеднике, в том же духе. У Леши [Лосева — Л. Ш.] — 1600 моих страниц.
А главное — жив и на воле. Человек таков. После мгновенной аккомодации его отрицательные чувства сразу восстанавливаются на прежнем уровне. Сравнения приобретают чисто теоретический характер. Я все еще преисполнен ощущением свободы и благополучия. Мы очень нищенствовали полгода.
Все, что можно знать об Америке не побывав там, я знаю. На фоне майора Павлова негры и колумбийцы — дуси. Напиши мне личное письмо.
С благодарностью и любовью, преданный тебе Довлатов
Я расслабилась, потеряла бдительность и, уверенная в доброжелательности Сергея, написала ему личное письмо, посвятив в свои собственные литературные надежды, страхи, комплексы и сомнения. И получила такой ответ.
4 октября, из Вены в Бостон
Милая Люда!
Письмо, которое ты читаешь, далось мне нелегко. Сначала я хотел нелицеприятно интерпретировать твое уныние. «…Жизнь как единственное достояние… Материализм… Зависимость от непреходящих факторов и т. д.». Затем я ощутил, что это нахальство. И захотел тебя утешить. Но, как ты знаешь, утешить человека невозможно. И все-таки, что же произошло? Ты человек стойкий. Как солдатик из Андерсена. И печаль твоя мимолетна. Вызвана она следующими обстоятельствами. У каждого из нас великое множество рук для переписки. Если человек освободился из лагеря, ему, конечно, рады. Но ему всегда пишут рукой уныния и бренности. Не из страха, что он придет обедать. Не из опасения разделить блага. Из подсознательной чуткости: «Тебе ужасно, но и мне посредственно».
Ты жива? Здорова? Дочка умница? Кажется, даже выглядит хорошо. Муж талантливый и при деле? Более того, мать жива и, надеюсь, здорова. О твоей рукописи «Двенадцать калек» говорят много хорошего. И не как о случайной удаче дилетанта. Как о выявленных широких потенциях. Допустим, Максимов — увлекающийся человек. Марамзин — тем более. Но Перельману[11] я очень доверяю. Хотя он бандит и не платит мне денег. Короче, ты счастлива и не хватает тебе — меня. Некоего фигурального меня. Это придет. Это будет мулат с эмалевыми глазами. Или верховая езда. Или путешествие в Гонолулу. В общем, стручок перца. Глоток разведенного спирта. Увидишь…
У нас все хорошо. Мы сняли квартиру. Две комнаты и столовая. На днях придут мои рукописи из Штатов. Поеду во Францию через Германию и Брюссель. Хочу издать книжку в «Посеве». У меня есть две более-менее сносных.
Тут побывал мой дядя. Торговец и болтун. Я ему тоже не понравился. Он все повторял: «Как это? Ты — наполовину еврей, наполовину — армянин. А в голове пусто». Он бизнесмен средней руки.
Теперь о чувствах. Я три раза был влюблен. Один раз это привело к мучительной душевной близости. /Лена/… Дважды кончилось ничем, омертвевшими клетками. Ася — этап биографии. У каждого есть такая Ася в молодости. Ты же послана была небом — оптимальный, рассчитанный на ЭВМ вариант. Ничего более подходящего — выдумать затрудняюсь (хороший у меня стиль?). Я тебе не подошел, естественно. Ты же мне — абсолютно и полностью — да. До сих пор мечтаю разбогатеть и на тебе жениться.
Обнимаю тебя и люблю. Бумаги по моему дельцу пришли в том случае, если чье-то участие мне неизвестно [Я написала, что ему следует поблагодарить всех, кто участвовал в кампании по его вызволению из гэбэшных лап. — Л. Ш.].
Что еще сказать? У меня возникло, точнее, реставрировалось ощущение будущего, ощущение перспективы. Не знаю, что будет год спустя. Сейчас я на воле, обут, пишу. Есть возможность печатать лучшее из написанного. Впереди что-то неожиданное, реальное. Мне не скучно здесь. У меня есть обожаемая дочка. И будет любовь. Я настолько счастлив, даже тревожно. <…>
Казалось бы, доброе, сердечное письмо, чего с жиру-то беситься. Я — в обойме его избранных дам. Он все еще зовет меня замуж. Он хвалит мою прозу. И все же я обиделась. Я слишком долго и хорошо знала Довлатова, чтобы не заметить «легкой подлянки».
Есть старая английская пословица: «Джентльмен никогда не обидит нечаянно». Переименовать мою повесть «Двенадцать коллегий» в «Двенадцать калек» он случайно не мог. Слишком строго и бережно относился к языку. То есть это была продуманная «акция унижения меня». И хотя я вовсе не против над собой посмеяться, первые попытки начинающего литератора лишили меня чувства юмора и заодно кожи. Он сам был таким же сверхранимым в начале своего литературного пути, и наверняка об этом помнил. Я завелась с пол-оборота, «ощерилась» и показала клыки, что и нашло отражение в моем ответе, который, к сожалению, как и многие другие мои письма, не сохранился.
Сергей попятился, забыл, что он «настолько счастлив, что даже тревожно», и решил сменить свой оптимизм и веру в будущее на черный, бесперспективный туман. Поскольку предыдущее (оптимистическое) и нижеприведенное (траурное) письма были написаны с интервалом в двадцать дней, было ясно, что Сергей решил бить на жалость.
24 октября 1978 года, Вена
Людочка!
Прости меня за глупость. Я как-то совершенно не умею выбирать тон. С тобой — особенно. Как будто завидую или даже сержусь. Почему-то рассердился на твою литературу. Мол, и в этом обошла. Обновленным я себя не чувствую, уверенным — тем более. Я когда-то спросил Ефимова, будет жизнь лучше, или нет. Он говорит, кому хорошо, тому будет еще лучше, кому плохо, тому будет еще хуже. Именно так и получается. Посуди сама. Литературные перспективы ничтожны. 80 процентов написанного даже не буду пытаться издать. Есть одна приличная книжка о журналистике и все. И задумок (наше с тобой любимое слово) нет. В каком-то смысле дома я ощущал себя более полноценным. Дальше. Семья неизвестно, есть или нет. Я очень люблю Катю. А с Леной умудрился поругаться даже когда она звонила из Нью-Йорка в процессе трехминутного разговора. И так будет всегда.
Разреши сделать тебе чудовищное признание. Больше всего на свете я хочу быть знаменитым и получать много денег. В общем, я совершенно не изменился. Такой же беспомощный и замученный комплексами человек, умудрившийся к 37 годам ничем не обзавестись. А кое-что и потерять. Здесь у меня даже собутыльников нет.
Я тебя обнимаю, мама кланяется. Глаша с нами.
Твой Сергей
P. S. Не попадалась ли тебе «Русская мысль» за 19 октября? Там про меня целая страница с красивой фотографией.
С.