Шрифт:
В тот день, наверное, он был особенно живым, особенно чутко сознавал бытие этого дома, где он просто сидит себе и рисует кресло и переносит в этот рисунок весь без остатка отклик чувств, который пробудили в нем люди этого дома и всех других домов, где он бывал.
Джейн Уэбстер была в той комнате со своим отцом, и он обнимал ее и говорил с ней о том, чего она не понимала, и о том, что понимала, говорил тоже. Теперь он снова был молод и чувствовал одиночество и неуверенность юной мужественности так же, как и она сама уже ощущала одиночество и неуверенность юной женственности. Как и ее отцу, ей предстояло начать хоть немного понимать вещи. Теперь он был честным человеком, он говорил с нею честно. Одно это уже было чудом.
Во времена своей юной мужественности он странствовал по городам, имел дело с девушками, делал с девушками то, о чем до нее доносился лишь шепот. Это заставляло его чувствовать себя нечистым. Он не слишком глубоко чувствовал то, чем занимался с теми глупышками. Его тело занималось любовью с женщинами; тело — но не он сам. Вот что знал ее отец и чего пока не знала она. Она многого еще не знала.
Будучи молодым человеком, ее отец начал писать письма женщине, рядом с которой был совершенно нагим тогда, совсем недавно, когда появился перед ней. Он пытался объяснить, как его разум, бродя в потемках, вдруг осветился образом одной определенной женщины, к которой он мог бы обратить свою любовь.
Он сидел в гостинице и писал слово «люблю» черными чернилами на белой бумаге. А потом шел гулять по тихим ночным улицам города. Теперь она ясно представляла себе его образ. Он был чужим существом, много старше нее, ее отцом — и вот это исчезло. Он был мужчиной, а она женщиной. Она хотела утихомирить галдящие в нем голоса, заполнить зияющие, белые пустоты. Она сильнее прижалась к нему своим телом.
Его голос толковал вещи. В нем была страстная жажда толкования.
Он сидел в гостинице и выводил на бумаге те слова, и засовывал бумагу в конверт, и отсылал конверт туда, к женщине, живущей так далеко от него, а потом бродил и бродил, и мысль о других, еще многих и многих словах гнала его назад в гостиницу, и там он записывал их на новых бумажных листах.
В нем народилось что-то такое, что трудно было объяснить, ведь он не понимал самое себя. Вот гуляешь под звездами или под сенью деревьев на тихих улицах городов и иногда, летними вечерами, слышишь голоса в темноте. Тобой овладевает фантазия. Чувствуешь где-то во тьме глубокое, тихое величие жизни и спешишь к нему. Тебя охватывает какой-то безнадежный пыл. От одной только твоей мысли сияние звезд в небесах становится великолепнее. Поднимается легкий ветерок, и это будто бы рука любимого касается твоих щек, перебирает твои волосы. Ты должен найти в жизни нечто прекрасное. Когда ты молод, не смей стоять столбом, иди прямо к прекрасному. Письма были попыткой идти. Попыткой найти опору на неведомых извилистых путях темноты.
И так вышло, что Джон Уэбстер с этими своими письмами сделал что-то странное, что-то лживое с самим собой и с женщиной, которая позже стала его женой. Он сотворил мир несуществующих вещей. Но будет ли по силам ему и этой женщине вместе жить в этом мире?
6
Пока мужчина говорил со своей дочерью, пытаясь заставить ее понять вещи неизъяснимые, в полумраке своей комнаты женщина, которая столько лет была его женой и из тела которой появилась женщина моложе, та, что сидит сейчас рядом, так близко к ее мужу, — теперь она тоже пыталась понять. Спустя некоторое время у нее не осталось сил стоять дольше, и ей удалось, не привлекая внимания, опуститься на пол. Ее спина скользнула по дверной раме, и под ее тяжелым телом ноги вывернулись под странным углом. В этой позе ей было неудобно, колени начали болеть, но ей было все равно. В сущности, физическое неудобство даже приносило ей удовлетворение.
Живешь год за годом в мире — и вот этот мир рушат прямо у тебя на глазах. В том, чтобы точно давать всему наименование, есть что-то злое, что-то безбожное. Об иных вещах говорить нельзя. Бродишь наугад в мутном мироздании и не задаешь лишних вопросов. Если в безмолвии таится смерть, тогда я принимаю смерть. Какой толк от нее отворачиваться? Мое тело постарело и отяжелело. Если сидеть на полу, то болят колени. Есть нечто невыносимое в том, что мужчина, с которым прожито столько лет, которого воспринимаешь совершенно безусловно как часть механизма жизни, вдруг превращается в какое-то совсем другое существо, в этого страшного вопрошателя, в этого растравителя позабытых минут.
Если живешь за стеной, значит, тебе так больше нравится — жить за стеной. За стеной свет тусклый, он не режет глаза. Сюда нет ходу воспоминаниям. Звучание жизни на расстоянии начинает слабеть, становится невнятным. Что-то варварское, дикое есть во всей этой затее, с тем чтобы ломать стены, проделывать дыры и расковыривать трещины в стене жизни.
Внутри женщины, Мэри Уэбстер, тоже шла борьба. Какая-то непривычная, другая жизнь то появлялась, то угасала в ее взгляде. Если бы в эту минуту в комнате появился кто-то четвертый, то именно ее он ощутил бы пронзительнее, чем тех, других.
Как же это ужасно — то, как ее муж Джон Уэбстер расстелил, подготовил это поле битвы, которая теперь бушует в ней. Этот мужчина все-таки — драматург. Все эти покупки — картинки с Девой, свечи, обустройство этой маленькой сцены, на которой предстояло разыграться спектаклю, во всем этом был безотчетный порыв к выразительности, свойственной искусству.
Быть может, по его виду было и не сказать, что он что-то такое задумывает, но с какой же дьявольской уверенностью он трудился. Женщина сидела на полу в полутьме. Между нею и горящими свечами — кровать, на которой сидят те, другие, один говорит, другая слушает. Весь пол вокруг в густых черных тенях. В поисках опоры она взялась рукой за косяк.