Шрифт:
Школа старалась быть сама от себя отрешенной. В ней в абсолютной тишине (точно из подкорки в подкорку передавали сигнал, и этот момент программирования казался мне наиболее сомнительным) воспевалось то, чем она отличалась от нью-эйдж шушеры: ноль морали, ноль снисхождения или критики в адрес конкурентов, ноль религиозности, ноль эзотерики, при этом все сто процентов – механики невидимого. Механики эти позволяли препарировать и расчленять чудесное.
Звучит как реклама с писковой ноткой антирекламы. И это тоже напрягает, потому что человеку, запрограммированному своим родителем, не пристало быть запрограммированным сторонними негосударственными организациями. А может, мой случай как раз двойных оков?
Итак, узнать действительный уровень Веры, поговорив с преподавателем или учениками, я не мог. Никто не мог дать оценку ее навыкам. При этом я ловил от Веры тот же пафос дистанции, что исходил от местных преподавателей. Всякий пафос имеет свой колорит – этот был сочетанием отчужденности робота и человеческого высокомерия. Поверьте, это не надменность красивой девушки.
Я даже подумал, не готовят ли они эту пигалицу в преподаватели? Так и представлялось, как они выбреют ее наголо, разрисуют всю до интимных зон хной, наденут на нее какую-нибудь прозрачно-экзотическую хламиду – и она станет продвигать Школу, аки агнец, что владеет истиной. Однако ни одного подобного персонажа (весьма выгодное отличие, замечу) в Школе не наблюдалось, все преподаватели имели что-то неуловимое от советских физиков и роботов 50-х. Поэтому мои страхи, кажется, были пусты.
«Ну не могу залезть ей в душу», – думал я, глядя как бы с позиции пролетающей стрекозы на нас, идущих по деревянному шатающемуся мосту и заходящих в прохладную хвойную чащу.
И хоть среди моих знакомых девушек валом было тех, кто гордился парой противоположностей – недосягаемостью души и легкодоступностью тела, я с болью размышлял о том, что священный коитус состоится задолго до разговора душ. (В век порнографии любой живой акт совокупления содержит в себе нечто алхимическое.) И не скажешь ведь девушке, что ты – мужчина-индиго и тебе, прежде чем переспать, нужно узнать о ее мировоззрении. Да и просто поговорить!
В лесу меж тем ощущался звон. Так бывает, когда кто-то массово проводит прокачку энергии. И это невидимое присутствие других людей создавало удивительное ощущение – чистый лес оказывался, если присмотреться к нему и принюхаться, прямо-таки человеческим ульем. Если бы мы занялись любовью прямо тогда, я бы ощутил себя эксгибиционистом.
Мы шли около часа и случайно, как я полагал, набрели на множество мелких озер, рассыпанных как шарики ртути. Опасно-красивое место.
– Здесь они поселяют того… – сказала Вера, и я понял, чем она грезит, но, желая продлить разговор на тему, прикинулся дурачком.
– Кого?
– Того, кто после пятерки.
– И ты в это веришь? – Этот вопрос был подобен камню, брошенному в закрытые ворота.
Вера не ответила, сняла обувь, майку, шорты – я не удержался, схватил ее, стал целовать. Но она вырвалась, скинула белье, показав выкрашенный в ультрафиолет лобок, и нырнула в воду.
Минута созерцания загадочного и прекрасного уголка природы, который, представлялось, вынашивал под толщей воды эту обнаженную сирену с ультрафиолетовым лобком, сейчас воспроизводится мною с такой достоверностью, словно у меня никогда не было иных жизней, кроме этой. Даже пустота в животе и лихорадка сердца рецидивируют. Перед глазами встает тот пленительный пейзаж: озера, как капли ртути; взметнувшиеся к солнцу сосны и какое-то легкое голубое кружение, словно небо танцует трайбл.
Наконец прилизанная, как у нутрии, Верина головка с обманно-темными волосами взошла на поверхность. Поплавав на обоих боках, полежав звездой, девушка наконец вышла на берег. По тому, как она даже не попыталась прикрыться, я понял: секса в скором времени не будет.
«Это эмансипация, мальчик», – произнес кто-то в моей голове, и я решил сделать вид, что меня абсолютно не трогают ни ее нагота, ни даже фиолетовый лобок.
– Снять тебя? – спросил я из провокационных соображений.
– Не надо, – ответила она и легла чуть подальше от меня.
Следуя современной заповеди «знание сексуально», я стал рассказывать Вере о том, что становление человеческого самосознания можно проследить по литературе. Раньше человек был свят и блажен. Он верил в то, что он есть. И он предлагал ясную и чистую картину действительности.
Затем он съел яблочко светодиодного древа и сам для себя исчез. Он стал абстракцией, сомневающейся в реальности абстрактно-изображенного, – и появилось это ироничное и сложное, шелушащееся полотно модернистской и постмодернистской литературы, которая агонирует пустотой, калечит себя и злобствует, но не может из пустоты выбраться. «Потому что пустота – это, увы, – глаголил я, – метафизическая личина повседневности».
– Что будет дальше с литрой? – раздался голос изнутри майки, которую Вера натянула со спортивным проворством.
– Начнется метамодернизм, в котором будет акцент на том, что есть, а не на том, чего нет, – отвечал я, посасывая соломинку.
– А что есть? – ухмыльнулась она. – Это будут книги-текучести о вечных изменениях?
– Книги – всегда текучести. Они всегда об изменениях.
– Я имела в виду структурные изменения, когда нет устойчивого персонажа, есть изменения и постоянная мутация сути, – с чувством пояснила Вера.