Шрифт:
– Пуховая постель-то у кастелянши, хороша постель. Чай, уж валялся?
Гробовщик обиженно отвернулся.
– Ну тебя!
– Вот и дурак ты выходишь. Что ж она, для разговоров тебя в угол к себе приманивает? Эх, голова! Эдакую бабу у него из-под носа рвут! Ты и сам-то хуже других, что ль?
– Я не говорю, что хуже, - ворчал гробовщик.
И чуть-чуть не хвастнул перед Петром воспоминаниями своими о сызранских временах: как идет он к Воложке в золотой каске, гармонья на ремне, черный ус... Ого, умел тогда почудить с девчатами посмешнее нынешних! Да и теперь, кабы не борода...
Иль поздно, жизнь-то смеркалась уж?
– Чай, денег ей еще даешь: спасибо, мол, что приютила?
– Ну-к что ж, - смутился Журкин.
– И опять дурак. Тебе без бабы-то сколько - пожалуй, год надо жить. Как же ты обойдешься? А тут изволь: и баба тебе вполне в аппетит, и мастерская при ней бесплатная. Эх, Ваня! Ты злее в жизнь-то смотри, злее: нас не жалеют, а нам зачем жалеть?
Увидев входящую Полю, Петр вскочил, сорвал с себя шапку и, судорожно прижав ее к сердцу, весь извихлялся в церемоннейшем поклоне.
Поля развеселилась, разрозовелась, даже на махорку за это не посетовала.
– Чисто актер! Ха-ха-ха!
– Да я актер и есть! Вот спросите-ка Ваню, как я бывало в народном доме у нас на любительских разыгрывал. "Браво-бис" кричали! А Иван Алексеич наш на гармоньи выступал - во-от...
– Петр даже страдальчески исказился лицом. Как грянет: "Истерзанный, измученный, наш брат мастеровой!.." Что говорить! За ним, Поля, один раз, как он заиграл, три села по грязи, разувшись, как за иконой, на пятнадцать верст ушли!
Поля с умиленным вздохом выпрашивала:
– Сыграли бы разок, Иван Алексеич!
– Вот когда зарок кончится, поезд засвистит, сыграю тогда, Поля, вам разлучную, - расшутился и гробовщик.
– А отчего вы про разлуку думаете? Иль по супруге взгрустнулось?
Петр не дал Журкину вымолвить:
– А у него и нет ее, он вдовый у нас, Иван Алексеич-то!
Тихонько кулаком подтолкнул смутившегося гробовщика.
– Вдо-вый?
– пропела удивленно Поля.
– Ну, ребятишки-то, наверно, есть?
Петр опять:
– На кой ему... Он насчет этого аккуратный!
Поля потянулась к Журкину, и он невольно поднял навстречу ей робкое лицо. Уж не кастелянша... другую какую-то раскопал для него Петр: и стыдится, распылавшись вся, и смеется, и слеза (от смеха, что ль?) просвечивает. Баба...
– И выходит - оба мы с вами одинокие!
Журкин опустил голову, ослепленный. Какая тут работа!
А Петр приплясывал:
– Два друга - колбасник и его супруга! Ха-ха-ха!
"За это и на шаль не жалко разориться!" - про себя вдруг разгулялся, запьянел гробовщик.
Но как только прилег в своем углу на койке, стало жалить его в самое сердце: будто Поля идет, смеется навстречу - добрая, беззаботная, вся душой для него, а он на эту душевность топор потихоньку вынимает... Или другая здесь горечью вмешалась - Поля-жена? Вот прокралась к нему из каморки кастелянша, теплая, простоволосая, приоткрыла одеяло, чтоб нырнуть... и не кастелянша, а давнишняя барышня одна с Воложки, тоненькая, невестная... Тишка тормошил потихоньку - вставать и скорее на мороз: грузовики за дверями рвались.
Дни подходили еще жесточе, чем раньше.
К концу второй недели, в самый день выдачи жалованья, Тишку с Журкиным поставили на разгрузку мануфактуры. Многие в то утро понесли с собой на работу невнятное, гложущее беспокойство. Иные на всякий случай наперед злобились и грозились, но пока вполголоса. Перегоняя ветер, головорезно ухали под гору полные народу грузовики.
Разгружали мануфактуру на отдаленном, пустынном пути. Может быть, проведали о неких барачных вожделениях?.. Машины торопливо подкатывали из-за вагонов. "Давай, давай, давай!" - неотступно поторапливали рабочих приемщики, воз разрастался мгновенно и уныривал затем в снега, неведомо куда. Кроме приемщиков, толкались и продавцы и представители от рабочкомов, пересчитывали тюки, следили по накладным и друг за дружкой - мельком, исподлобья следили, как показалось Тишке; а может быть, для того только и нагнали их, чтобы заслонить разгрузку от других барачных, работавших вдалеке? Но те уже учуяли, забредали сюда ватажками и, покуривая, смотрели. Только после многих увещеваний и покрикиваний подавались с неохотой назад.
К полудню дополз до мануфактурных вагонов слух: на плотине давали деньги.
У Тишки вдруг теплее стала греть одежда и ноги побежали резвее. Таскал, прижимая к груди, мягкие тюки, которые пахли девками, ситцевым, праздничным запахом обновки. Тут были пудовые колеса бязи, пухлая, сладко-разноцветная сарпинка, штуки толстой черной материи для верхней одежды, охапками готовые пиджаки и штаны на свежей глянцевой подкладке, ни разу не надеванные (Тишка ненадеванного еще не пробовал никогда!). Бывало дядя Игнат, хозяин, тоже привозил узлы такого добра, выменяв его в Пензе на базаре на хлеб. Все с оглядкой тут же пряталось в сундук, под замок со звоном. Добро копилось для Фроськи, хозяйской девчонки, и для мужика, который придет и заляжет с ней когда-нибудь... Тишка мимо того сундука проходил с трепетом, как мимо церкви.