Шрифт:
«Саша упрашивала его остаться, уж я не знаю, из чистой ли любви к нему, из боязни ли, чтобы я чего-нибудь не наделал ей в сердцах, по его уходе… Одну минуту хотелось мне поднять гвалт, и поссорить Сашу с ее любовником, но это было только на минуту… Я скоро проникся гуманными побуждениями… и успокоил себя таким резонерством: что ж, ведь она живет им; она мне сказала о нем заранее; я знал, что она торгует собой, а не увлекается каким-нибудь чувством… Какое же я имею право сердиться и предъявлять свои претензии?.. <…> Между тем страсть томила меня, несмотря на резонерство; за перегородкой раздавались поцелуи, Оля представлялась мне очень, очень свеженькой и хорошенькой»{182}.
Этот эпизод через год нашел отражение в стихотворении Добролюбова «Рефлексия»:
Вдруг донеслися до меня Из-за перегородки тонкой И речи, полные огня, И поцелуй, и хохот звонкий. Потом всё стихло. Свет потух. Лишь напряженное дыханье, Да шепот проникал в мой слух, Да заглушенное лобзанье… Я знал их. Как я с ней, сошлись Они случайно, но влеченью Сердец беспечно предались, Без дум, без слез, без опасенья{183}.Описанное в этом стихотворении свидание двух влюбленных, лексически во многом восходящее к фетовскому стихотворению «Шепот, робкое дыханье…» с пушкинской реминисценцией («Без дум, без слез, без опасенья…»), отличается яркими подробностями, скорее всего, навеянными реальными впечатлениями.
Это стихотворение, наряду с еще одним — «Напрасно ты от ветреницы милой…» — редкий для Добролюбова случай, когда содержание произведения находит пояснение в дневнике.
Напрасно ты от ветреницы милой Ответа ждешь на гордое письмо: Она знакома с собственною силой, Бессилие ж твое сказалось ей само. Поверь, твои отчаянные строки Она с улыбкою небрежною прочтет, И жалобы твои, угрозы и упреки — Спокойно всё она перенесет. Она увидит в них порыв любви несчастной, Порыв отчаянья и ревности твоей, И будет ждать, когда с мольбою страстной За примиреньем сам ты явишься пред ней… И ты придешь с тоской своей влюбленной, К ногам прекрасной робко ты падешь, И, ласковой ее улыбкой оживленный, Забывши всё, к груди ее прильнешь…Двадцать шестого мая случилась ссора, которую Добролюбов описал в дневнике. Тереза попросила Николая подарить ей фотографический портрет, который он собирался отослать сестре в Нижний, а после отказа обиделась, устроила сцену, и гость ушел. На следующий день он не выдержал и послал ей примирительное письмо; не получив ответа, он бросил всё и побежал к Терезе{184}.
Если же смотреть на стихотворения 1857 года как на свидетельства первого и, очевидно, наиболее страстного и счастливого этапа отношений Добролюбова с Грюнвальд, то бросается в глаза ключевой мотив — спасение. Набирающее силу чувство аранжируется шаблонными метафорами страсти и огня: «Я пришел к тебе, сгорая страстью, / Для восторгов неги и любви… / Но тобой был встречен без участья, / И погас огонь в моей крови».
Инструментом, движущей силой «спасения» героини выступает любовь, а не жалость и сострадание:
Но ты, мой друг, мой ангел милый, На мой призыв отозвалась; Любви таинственною силой Ты освятилась и спаслась. («Не диво доброе влеченье…»)Стихотворения 1857 года завершаются словами о «гибельной любви», которая получит неожиданное развитие через год, когда отношения любовников достигнут кульминации. Огонь и страсть в крови героя уступят место тоске, смирению, томлению. Кратковременное чувство, охватившее его, быстро исчерпает себя. Лирический герой обнаружит пропасть между плотским и духовным началами, считая себя порочным и развратным (вспомним процитированное в первой главе юношеское стихотворение «Дух и плоть»).
Любовь Добролюбова к Грюнвальд вполне ожидаемо отразилась на направлении его поэзии. Рефлексивная, сатирическая и политическая лирика, о которой шла речь выше, в 1857 году внезапно отходит на второй план, уступая место любовной. Однако, прежде чем Добролюбовым был выработан собственный язык описания сильной страсти, ему нужны были посредники: по его стихотворениям конца 1856-го — начала 1857 года хорошо видно, что таким посредником в лирическом осмыслении его романа с Грюнвальд стал едва ли не самый популярный немецкий поэт той эпохи Генрих Гейне, поэтическая слава которого после его смерти в 1856 году достигла апогея, особенно в России, где его переводили еще в 1840-е годы Фет, Григорьев, Огарев, Миллер и др. С 1858 года русские издатели начинают выпускать самые известные сборники поэта — «Книгу песен» и «Новые стихотворения»{185}.
Не остался в стороне и Добролюбов, также взявшийся переводить Гейне. По воспоминаниям поэта и переводчика Петра Исаевича Вейнберга, критик «обнаружил гораздо больше любви к лирическим произведениям Гейне, чем к социально-публицистическим. <…> Это обстоятельство как нельзя лучше опровергает довольно распространенное мнение относительно Добролюбова, будто бы совершенно отрицавшего чувство»{186}. При этом нужно иметь в виду, что сведения записаны со слов семидесятилетнего Вейнберга и отражают укоренившиеся к этому времени представления об аскетизме Добролюбова. Какую же роль на самом деле сыграла немецкая поэзия в его интеллектуальной жизни?
Переводы Добролюбова не всегда точны и удачны; если он и входит в историю русской «гейнианы», то совсем по другой причине — как поэт, увидевший в опытах Гейне подходящее средство для осмысления своих отношений с падшей женщиной. В таком контексте и следует рассматривать добролюбовские переводы, которые делались не для публикации, а по велению сердца. Добролюбов вообще не предполагал печатать свою лирику; тем более что не был переводчиком и, кроме Гейне, никого никогда не переводил.
Посмотрим, как это происходило.