Шрифт:
С глубокою благодарностью вспоминаю я, как относился Федор Михайлович ко мне, как оберегал меня от чтения безнравственных романов и как возмущался, когда я, по молодости лет, передавала ему слышанный от кого-либо скабрезный анекдот. В своих разговорах муж мой всегда был очень сдержан и не допускал циничных выражений. С этим, вероятно, согласятся все лица, его помнящие.
Прочитав клеветническое письмо Страхова, я решила протестовать. Но как это сделать? Для возражения против письма было упущено время: появилось оно в октябре 1913 года, я же узнала о нем почти через год. Да и что такое значит возражение, помещенное в газетах? Оно затеряется в текущих новостях, забудется, да и многими ли будет прочтено? Я стала советоваться с моими друзьями и знакомыми, из которых некоторые знавали моего покойного мужа. Мнения их разделились. Одни говорили, что к этим гнусным клеветам надо отнестись с презрением, которое они заслуживают. Говорили, что значение Федора Михайловича в русской и всемирной литературе настолько высоко, что клеветы не повредят его светлой памяти; указывали и на то, что появление письма не вызвало даже никаких толков в текущей литературе, до того большинству пишущих была ясна клевета и понятен клеветник. Другие говорили, что, напротив, мне необходимо протестовать, помня пословицу: «Calomniez, calomniez, il en reste toujours quelque chose!» («Клевещите, клевещите, что-нибудь да останется!» (франц.) — В. Р.) Говорили, что из того обстоятельства, что я, посвятившая всю свою жизнь служению мужу и его памяти, не нашла возможным опровергнуть клевету, могут вывести, что в ней заключалось что-нибудь верное. Мое молчание явилось бы как бы подтверждением клеветы.
Многие, возмущенные письмом Страхова, находили, однако, что одно мое опровержение недостаточно. Что следует друзьям и лицам, с добрым чувством помнящим Федора Михайловича, написать протест против взведенных на него Страховым клевет. Некоторые лица взяли на себя труд составления протеста и собирания подписей. Другие лица захотели выразить свое возмущение отдельными письмами. Многие из друзей моих высказали мнение, что, в противовес клевете, следовало бы приложить к протесту статьи (воспоминания), которые разновременно были напечатаны в журналах и рисуют Федора Михайловича как необычайно доброго и отзывчивого человека. Следуя совету друзей, присоединяю как протест, так и статьи к моим воспоминаниям.
Говоря со многими лицами по поводу этого злосчастного, так омрачившего последние мои годы письма, я спрашивала, как они представляют себе, — что побудило Страхова написать его письмо? Большинство склонялось к тому, что это было «jalousie de metier» (профессиональная зависть, франц. — В. Р.), столь обычное в литературном мире; что, вероятно, Федор Михайлович по своей искренности, а может быть, и резкости, обидел Страхова (последний и сам говорит об этом), и вот явилось желание отомстить, хотя бы и умершему. Высказать свое мнение печатно Страхов не посмел, так как знал, что вызовет против себя слишком много защитников памяти Достоевского, а ссориться с людьми было не в характере Страхова. Одно из лиц, близко знавшее Страхова, высказало мне мысль, что своим письмом он хотел «очернить, принизить» Достоевского в глазах Толстого. Когда я усомнилась в этом предположении, мой собеседник высказал свое мнение о Страхове довольно оригинально.
Н. Н. Страхов. Конец 1880-х гг.
«Кто, в сущности, был Страхов? Это исчезнувший в настоящее время тип «благородного приживальщика», каких было много в старину. Вспомните, он месяцами гостит у Толстого, у Фета, у Данилевского, а по зимам ходит по определенным дням обедать к знакомым и переносит слухи и сплетни из дома в дом. Как писатель-философ он был мало кому интересен, но он был всюду желанный гость, так как всегда мог рассказать что-нибудь новое о Толстом, другом которого он считался. Дружбою этою он очень дорожил, и, будучи высокого о себе мнения, возможно, что считал себя опорою Толстого. Каково же могло быть возмущение Страхова, когда Толстой, узнав о смерти Достоевского, назвал усопшего своей «опорой» и высказал искреннее сожаление, что не встречался с ним. Возможно, что Толстой часто восхищался талантом Достоевского и говорил о нем, и это коробило Страхова, и, чтоб пресечь это восхищение, он решил взвести на Достоевского ряд клевет, чтобы его светлый образ потускнел в глазах Толстого. Возможно, что у Страхова была и мысль отомстить Достоевскому за нанесенные когда-то обиды, очернив его пред потомством, так как, видя, каким обаянием пользуется его гениальный друг, он мог предполагать, что впоследствии письма Толстого и его корреспондентов будут напечатаны, и хоть чрез много-много лет злая цель его будет достигнута».
Не разделяя исключительное мнение моего собеседника, я закончу этот тяжелый эпизод моей жизни словами письма Страхова: «В человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости» (Достоевская А. Г. С. 416–426).
Философова Анна Павловна — литератор, деятельница женского движения в России, жена главного военного прокурора, члена Государственного совета; в конце 1870-х годов сблизилась с Ф. М. Достоевским, считая его «дорогим нравственным духовником», состояла с ним в переписке, писатель ценил и любил ее, часто бывал у нее, считал, что у нее «прекрасное умное сердце».
Трубецкая Зинаида Александровна [124] — внучка А. П. Философовой по линии матери, ее дядя Владимир Владимирович — сын Анны Павловны. В семье свято хранили воспоминания о Ф. М. Достоевском. Историю с девочкой, так ранившую в детстве Достоевского, З. А. Трубецкая слышала от своего дяди — Владимира Владимировича.
«Мой дядя Владимир Владимирович рассказывал нам следующий эпизод, очевидцем которого он был сам.
На этот раз гостей у Анны Павловны было немного, и после обеда все гости, среди которых был и Достоевский, перешли в маленькую гостиную пить кофе. Горел камин, и свечи люстр освещали красивые отливы платьев и камней. Началась беседа. Достоевский как всегда забрался в угол. Я, рассказывал дядя, по молодости лет подумывал, как бы удрать незаметно… Как вдруг кто-то из гостей поставил вопрос: какой, по вашему мнению, самый большой грех на земле? Одни сказали — отцеубийство, другие — убийство из-за корысти, третьи — измена любимого человека… Тогда Анна Павловна обратилась к Достоевскому, который молча, хмурый, сидел в углу. Услышав обращенный к нему вопрос, Достоевский помолчал, как будто сомневаясь, стоит ли ему говорить. Вдруг его лицо преобразилось, глаза засверкали, как угли, на которые попал ветер мехов, и он заговорил. Я, рассказывает дядя, остался, как прикованный, стоя у двери в кабинет отца, и не шелохнулся в течение всего рассказа Достоевского.
124
«В августе 1971 г. автору этих строк (С. В. Белову. — В. Р.) удалось познакомиться в Ленинграде с внучкой А. П. Философовой княгиней Зинаидой Александровной Трубецкой (род. в 1908 г.), преподавательницей русской литературы в Монреальском университете, приехавшей в нашу страну на XIII конгресс историков науки. «Листая» страницы своей памяти, 3.А. Трубецкая, необычайно доброжелательный и одаренный человек, рассказывала мне об отношениях А. П. Философовой и Достоевского. Правда, Зинаида Александровна была еще совсем маленькой девочкой, когда умерла ее знаменитая бабка, и, естественно, память ее сохранила больше семейные предания и рассказы ее матери Зинаиды Владимировны Ратьковой-Рожновой (1870–1966, Монреаль) […] и дяди Владимира Владимировича Философова (1858–1929, Париж), т. е. дочери и сына А. П. Философовой. Меня заинтересовали новые штрихи из биографии Достоевского, и я попросил 3.А. Трубецкую, когда она вернется в Канаду (в настоящее время она живет во Франции), написать мне все, что она рассказывала, для первой публикации в нашей стране. Самый важный, самый главный факт в этих воспоминаниях 3.А. Трубецкой — это рассказ Ф. М. Достоевского об одном трагическом эпизоде из своего детства…» (Ф. М. Достоевский в забытых и неизвестных воспоминаниях современников. С. 23–24).
Достоевский говорил быстро, волнуясь и сбиваясь… Самый ужасный, самый страшный грех — изнасиловать ребенка. Отнять жизнь — это ужасно, говорил Достоевский, но отнять веру в красоту любви — еще более страшное преступление. И Достоевский рассказал эпизод из своего детства. Когда я в детстве жил в Москве в больнице для бедных, рассказывал Достоевский, где мой отец был врачом, я играл с девочкой (дочкой кучера или повара). Это был хрупкий, грациозный ребенок лет девяти. Когда она видела цветок, пробивающийся между камней, то всегда говорила: «Посмотри, какой красивый, какой добрый цветочек!» И вот какой-то мерзавец, в пьяном виде, изнасиловал эту девочку, и она умерла, истекая кровью. Помню, рассказывал Достоевский, меня послали за отцом в другой флигель больницы, прибежал отец, но было уже поздно. Всю жизнь это воспоминание меня преследует, как самое ужасное преступление, как самый страшный грех, для которого прощения нет и быть не может, и этим самым страшным преступлением я казнил Ставрогина в «Бесах»…
Этот рассказ я неоднократно слышала от своего дяди и помню, как он был страшно возмущен, когда прочел печально известное письмо Страхова к Л. Толстому, в котором Страхов приписал преступление Ставрогина самому Достоевскому. Дядя снова вспомнил рассказ Достоевского в салоне Анны Павловны и сказал, что это чудовищная клевета, что этого не могло быть даже и в мыслях Достоевского, ибо мысль еще грешнее действия!» (Ф. М. Достоевский в забытых и неизвестных воспоминаниях современников. С. 25–26).