Шрифт:
Мы замечали это сразу, опытным глазом. Впрочем, в этом не было нашей заслуги. Прохожий с живым взглядом, горящим любопытством, конечно же, выглядит привлекательнее, чем тип, который шагает, уставившись на свои ноги, и мутным взором шарит по тротуару, тоскливо и сосредоточенно, словно гадает о судьбе по собачьим какашкам.
А ведь он нуждался в нас больше всего, и — странное дело — именно его труднее всех было уговорить повеселиться. Поди пойми, почему скука тянется к скуке, а веселье, как аппетит, приходит во время еды.
Кстати, о еде: вот справа на подходе трое вполне съедобных прохожих. И еще пара слева.
Жан берет на себя трех первых, а я двух других.
Еще несколько метров, и мы сможем уловить обрывки разговора. Если беседа оживленная и люди смеются, то есть надежда завтра пообедать. Если же они цедят слова или, хуже того, обмениваются приглушенными репликами про Клоделя или Игнация Лойолу — затягивай ремень…
Ничего не имею против Клоделя, но в тот вечер его «Черствый хлеб» не мог утолить мой зверский аппетит.
Ну же, ну же! Вдруг я замечаю, что один из них улыбается. И тут же в моем воображении их головы превращаются в сэндвичи с ветчиной и маслом, а может быть, и в антрекот с пюре… При виде одного из них у меня даже слюнки потекли: ни дать ни взять большая ромовая баба! Я оборачиваюсь к Жану и обмениваюсь с ним вопросительным взглядом — с того конца улицы видно, что он тоже сглатывает слюну.
Быстро, по местам.
Мы отступаем к двери кабаре. С двух сторон приближаются наши комплексные обеды. Цель — тактично привлечь их внимание к выставленным в витрине завлекательным фотографиям артистов: там был Роже Риффар, приятель Брассенса, — он пел «А поезда приходят на вокзалы» с растерянным видом певца, которого силой вытолкнули на сцену, — был Рисе Барьер, такой забавный, поэтичный, колоритный, а также дуэт латиноамериканских певцов, потрясающих «мачукамбо» в пончо и перуанских шапочках, с кучей дудок и флейт. Постоянно забывая слова, они начинали ругаться, громко и на чистом французском языке, и под конец затягивали: «Настоящие бретонцы в круглых шляпах спят на солнце». Вот это и были мы с Жаном Бушаром.
До стыковки десять секунд… девять… восемь… Мы с невинным видом застываем перед освещенной витриной, чтобы возбудить их любопытство.
Готово. Обе группы практически равняются с нами. Тогда мы оборачиваемся и протягиваем руки к двери с зазывной улыбкой швейцаров кабаре со стриптизом…
Наверно, в нас было слишком много кабаре и маловато стриптиза. Как бы то ни было, но две группы прохожих разминулись и ушли прочь, ни на секунду не задержавшись и даже не взглянув в нашу сторону…
Может, слишком чувствовалось, что они нам необходимы. А ничто так не гасит желание, как необходимость.
Вот уходят наши сэндвичи, исчезает мясо с картошкой, скрывается в темноте, и теперь их съест кто-то другой.
Хозяин зовет нас. Все кончено.
«Золотой конь» вот-вот закроет двери. Дирекция наливает клиентам по рюмке за ожидание. А ведь мы тоже ждали, но нам не полагается ничего! Таковы правила игры. Послезавтра отъедимся… может быть.
До завтра, Жан… До завтра, Пьер.
The show must go on.
Сейчас-то я знаю целую кучу двенадцатых зрителей, готовых дорого заплатить за возможность присутствовать на концерте Боби Лапуанта. Он тоже был в нашей программе. Кати еще не ушла от него, а он уже пел, наигрывая на гитаре неизменные до, ре, соль. Три аккорда, которые он бренчал то так, то эдак в случайной комбинации, изображая мелодическое разнообразие, но соль его песен в любом случае была в другом. Ну и плевать, когда мы его слушали, то забывали обо всем.
То же самое в «Галерее 55» и в «Шлюзе»… Список имен на афише был такой, о каком сегодня редкий продюсер осмелится даже мечтать. Мишель Галабрю, Ги Бедо, Жан-Пьер Марьель, Жак Дюфило, Жан Янн, Жан-Пьер Даррас окружали мощного Филиппа Нуаре, слишком значительного для нашей маленькой сцены… Его рокочущий голос Гаргантюа, привыкший к просторам Национального народного театра, отдавался раскатистым эхом. Этот голос был зримым! Он ударялся о стены, отлетал рикошетом в потолок, как резиновый мячик, а после обрушивался на зрителей, окаменевших и покорных… И еще, конечно, Виктор Лану…
Ну что, хороша афиша? Теперь-то двенадцатый зритель не так привередлив!
Не говоря о Барбаре… Прекрасная, божественная, хрупкая, близорукая Барбара.
Да-да. Близорукая…
Прямо у выхода на сцену она повесила на стенку маленькое дешевое зеркальце. Прежде чем предстать перед публикой, она всегда смотрелась в него, поправляя непокорную прядь, припудривая нос. То была привычка, скорее, рефлекс, чем необходимость. Так что иногда мы, естественно, переворачивали зеркало картонкой наружу… что ее совершенно не смущало. Она поправляла прическу перед картонкой с тем же старанием и тем же движением руки.
Но было и кое-что похуже: рояль стоял на другом конце сцены, на расстоянии ровно три метра восемьдесят семь сантиметров. Она сосчитала: ей нужно было сделать четыре полных шага плюс еще четверть шага. Так она могла подойти к клавиатуре, чтобы зрители не заметили ее близорукости, а ведь она их даже не видела. Стоило нам передвинуть рояль на каких-то семь сантиметров вперед, и мы с восторгом слышали тихое «тюк», словно стукнули яйцом о прилавок: это Барбара натыкалась коленкой на угол рояля, что доставляло нам неизменное наслаждение, — да простит нас Превер. Она быстро оборачивалась к кулисе в поисках виновных. Мы, конечно, веселились вовсю, тем более что сознавали: ей нас не разглядеть и не достать. Она же в двух метрах ничего не видела, не говоря уж о трех метрах восьмидесяти семи сантиметрах!