Шрифт:
Позже, перед выпиской, командир десантников подполковник Гуляев привёз туда государственные награды и в будничной обстановке, не выходя из палаты, вручил мне медаль «За отвагу» и пенсионное удостоверение.
– Служу Советскому Союзу, – пробубнил я, стараясь не дышать спиртовым перегаром ему в лицо, а подполковник похлопал меня по плечу и наобещал кучу всяких льгот.
В учебке Витька спуску никому не давал, хорохорился и вёл себя как настоящий дед, вступая в конфликты со всеми подряд. Но за неделю до гибели, когда мы с ним в составе 40-й армии на БМП пересекали советско-афганскую границу по понтонному мосту, наведённому стройбатом через Аму-Дарью, он как-то сник, в его голубых глазах появились тоска и отрешённость. Он будто предчувствовал свой конец, и все наши разговоры сводились к одному – как, если что с ним случится, будет жить его мать, у которой, кроме него, никого нет.
– Не думай об этом, – сказал я ему за полчаса до его смерти, – когда всё время думаешь об одном и том же, обязательно случится.
– Я не моджахедов боюсь, – ответил Витька, – мать вся изработанная, на таблетках, щитай, существует.
У меня матери не было с малых лет, а отец, отставной офицер, получал персоналку за фронтовую службу да ещё подрабатывал начальником караула во вневедомственной охране. Поэтому я и сказал Витьке, что пойду первым, – ведь никто и предположить не мог о таком исходе.
– В рубашке родился, – сказал потом про меня прапорщик Солодуха, – чуть-чуть вправо, буквально на полшага, и всё, «груз двести», а так с одной почкой бывает, что ещё больше пьют, чем с двумя. Главное, самопал не употреблять.
Самопальную водку я обходил стороной, а обещанных Гуляевым льгот так и не дождался. В горисполкоме, куда я пришёл после демобилизации хлопотать о предоставлении мне отдельного жилья (отец к тому времени женился на какой-то сорокалетней тётке), лощёный тип с козлиным галстуком и поросячьими ресницами сразу же в категоричной форме отказал по всем пунктам и напоследок по-змеиному прошипел:
– Мы вас туда не посылали.
Я, выкатив от бешенства глаза, упал на него, намереваясь размазать его морду по письменному столу, но, на его счастье, сознание моё помутилось и больше ничего не помню, хотя и пролежал в больнице чуть ли не месяц.
– Иди протирать штаны в институт, – посоветовал навестивший меня отец, – иначе без бумажки ты букашка, а с бумажкой безусловно станешь походить на порядочного советского гражданина.
Сначала я попробовал учиться в сибирском железнодорожном техникуме, затем в текстильном под Москвой и, наконец, подобно бильярдному шару, закатился в лузу дневного отделения естественно-географического факультета одного из известнейших вузов Ленинграда.
Это были мои лучшие годы.
Девчонки из студенческой общаги наперебой старались заманить дефицитных парней к себе и угостить чем-нибудь вкусным домашнего приготовления, а преподаватели, уважая в моём лице одновременно политику партии и личные заслуги ветерана локального конфликта, на многие вещи закрывали глаза, и свободное посещение лекций помогало добавить к стипендии приличную сумму.
Деньги же бездумно транжирились в антисоветской атмосфере кафе «Сайгон», находившегося на пересечении Невского и Владимирского. Сюда, как магнитом, тянуло фарцу, неформальную молодёжь, мазуриков и поэтов, художников-авангардистов и прочий ленинградский андеграунд, включая рок-музыкантов и хиппующих отпрысков известных и влиятельных папаш.
Когда менты устраивали облавы, посетители сваливали в «Эльф», небольшую кафешку в трёх минутах ходьбы от «Сайгона», и отсиживались там, пережидая исполкомовский и ментовской, а короче – совковый, беспредел. И гоняли нас не за то, что мы организовывали против советской власти какие-то политические акции. Нет, никаких акций мы не проводили, а просто жили так, словно этой самой власти не было совсем.
Здесь в пьяном виде читал свои изумительные и никогда не публиковавшиеся стихи непризнанный гений Геннадий Григорьев, неформальные стены помнили Шемякина.
До высылки из страны в «Сайгон» захаживал Бродский.
Третий наш друг по учебке, Петька Зелёнкин, летом восьмидесятого пропал без вести где-то под Джелалабадом. Его родным пришла похоронка, а он взял и объявился в начале девяностых через Красный Крест как Питер Грин из Калифорнии. До сих пор не совсем понимаю, каким образом Петьке удалось разыскать меня – к тому времени безработного, разведённого, обременённого алиментами и хроническим алкоголизмом.
Назначенной государством пенсии едва хватало на несколько дней, и, если бы не помощь престарелого отца, дело было швах.
– Ну как я выгляжу? – самодовольно спросил меня Грин-Зелёнкин при встрече, не вынимая коричневой гаванской сигары из слюнявых губ.
– Спереди очень даже ничего, – польстил я ему, – а сзади толстожопый.
– Это от фаст-фуда, – оправдался Петька, – жрать по-человечески в Америке большая роскошь.
– В России тоже, – успокоил я его, вываливая из помятой алюминиевой кастрюльки прямо на старую клеёнку варёный штатовский окорочок. – Вот, закуска вроде есть, а выпить нечего.
– Ноу проблем, – оживился Питер Зелёнкин, – только я не один, в такси жена с сыном.