Шрифт:
А потом – не знаю, сколько прошло времени, – запищал пейджер. И та, которая была Дашей, Недашей и еще-еще-еще, вскочила и начала быстро одеваться. И тут я увидел ее одежду. Когда я срывал с нее эту одежду – я не обращал внимания на то, что я срывал. А сейчас – обратил. Та, которая была Дашей, Недашей и еще-еще-еще, надевала платье. Из полупрозрачного скотча. А когда надела платье – то достала откуда-то солнцезащитные очки. Ray Ban. Или Prada. И тоже надела. А потом ласково взъерошила мне волосы и исчезла. А я – я даже пошевелиться не мог. Я сидел в месте, где не было ничего, кроме песка, и не мог даже пошевелиться. А потом смог – и поднял свой мобильник.
На экране – один неотвеченный звонок. Даша. Лучше бы я умер от передозировки Моцартом.
Смерти очень к лицу застенчивость
Естественно, я принялся перезванивать Даше. Бесполезно. В не мире вообще связи не было. Я собрал свою одежду со смятой постели песка – всю, кроме правого носка: его нигде не было – я весь не мир облазил. Странно, конечно. И жалко. Носки у меня веселенькие были такие, с фламинго. Совсем недавно купил. Глупо, конечно, переживать из-за носка, даже с фламинго, особенно когда ты в не мире и тебя только что было пятнадцать или четырнадцать штук, и все эти пятнадцать или четырнадцать тебя занимались незащищенным сексом со смертью, – но я переживал. А потом плюнул. В смысле перестал переживать. И оделся. В один левый носок и все остальное. И тут смерть снова появилась. В платье из полупрозрачного скотча и солнцезащитных очках. Ray Ban. Или Prada. Она уселась на песок, скрестив ноги, и как-то застенчиво поглядела на меня поверх своих солнцезащитных очков. Ray Ban. Или Prada. Застенчивость ей к лицу, подумал я. Но не сказал. Я решил, что вообще ничего не буду говорить. А застенчивая смерть принялась зачерпывать песок в руки и медленно высыпать его обратно. Как маленькая, подумал я. Но не сказал. Ну потому что решил ничего не говорить.
– Ты знаешь, сколько тут песчинок? – спросила меня смерть.
– Нет, – сказал я, забыв, что решил ничего не говорить.
– И я – нет, – вздохнула смерть, сдувая со своей ладони песчинки обратно в не мир.
Я увидел – хотя мог увидеть это и значительно раньше, – что у нее абсолютно гладкие ладони. Как у младенца. Или как у манекена. Нет ни линии жизни, ни других линий. Ну это нормально – зачем смерти линия жизни? – подумал я. Но не сказал. Но не потому, что решил ничего не говорить, а просто.
– Ты извини меня, – снова вздохнула смерть. – Ну, за это. – Она показала рукой, на которой не было линии жизни и вообще не было никаких линий, на не мир, где не было ничего, кроме песка, и где еще недавно было штук пятнадцать меня, занимающихся любовью со смертью.
– Чего уж теперь, – буркнул я, а смерть засмеялась. Застенчиво. Смерти очень к лицу застенчивость, особенно когда она смеется, снова подумал я и снова не сказал. Ну потому что смерть сама это знала – иначе бы не смеялась. Застенчиво.
– Тебе понравилось? – отбросив в песок застенчивость, стрельнула она в меня глазами поверх солнцезащитных очков. Ray Ban. Или Prada. – Мне – да. – Смерть избавила меня от необходимости отвечать. – У меня никогда такого не было, – отряхивая от песка свою застенчивость, застенчиво призналась она. – Нет, не секс, конечно, хотя и секс тоже, а… – Смерть замолчала и снова повела рукой, на которой не было линии жизни и вообще не было никаких линий, по не миру, где не было ничего, кроме песка, и где еще недавно было штук пятнадцать меня, занимающихся любовью с ней.
– А что? – спросил я.
Смерть помолчала, потом вдруг сняла эти свои Prada или Ray Ban, повертела их в руках и только потом ответила:
– Я уснула. На твоей руке. Такого у меня никогда не было – Она посмотрела на меня беззащитно обнаженными глазами и снова спряталась за очками. Ray Ban. Или Prada.
А я не знал, что ей на это сказать, и поэтому сказал, что у меня правый носок пропал. С фламинго. А смерть засмеялась застенчиво, но тут ее пейджер опять пискнул – и от ее застенчивости не осталось и следа. Смерть, от застенчивости которой не осталось и следа, глянула на экран и нахмурилась.
– Что-то случилось? – спросил я.
– Когда пищит это штука, – смерть показала на свой пейджер, – всегда что-то случается.
– А что? – спросил я.
– Избави нас Бог от подробностей, – истово помолилась пейджеру смерть, а мне сказала: – Подожди меня тут. Найдем твой носок. – И исчезла.
Консервный нож смерти
Ну и я ждал. Не из-за носка, естественно. Просто непонятно было, как из этого не мира выбираться. Вот я и ждал. Ждал в месте, где не было ничего, кроме меня и песка. И связи не было. Но был звонок. От Даши. Звонок был, но связи не было. Как и моего правого носка. Он был, но его не было. Ну я же говорю: и в не мире, и в мире все делается через П, А, Ж и О. Она, кстати, перестала болеть. Или я просто забыл, что я ее отбил о не мир и она должна болеть. Кажется, я вообще уснул. Вернее, не так. Я не знал, чем заняться в этом не мире, где не было ничего, кроме песка, и решил подсчитать количество песчинок. Думал, удивлю смерть, когда она появится. Не то чтобы я так уж хотел удивить смерть, но заняться в не мире было абсолютно нечем. Вот я и стал считать и уснул. Проснулся я от щекотки. Смерть сидела на корточках передо мной и щекотала мою правую пятку – ту, от которой носок потерялся. Я отдернул ногу и проснулся. А смерть – смерть засмеялась. Не застенчиво, а от души – не знаю уж, есть ли у смерти душа, но она засмеялась так, как будто эта самая душа у нее есть. И душе этой – лет пятнадцать от силы. Ну а потом мы со смертью носок мой искали. Ну не то чтобы прям искали – ходили по песку и разговаривали. Она мне многое о себе рассказала. Ну не то чтобы прям о себе – а просто о смерти. Рассказала, что когда хоронили Петра Мамонова, то его гроб не поместился в могилу. И что она сама не знает, что это значит, но не влез. Пришлось доставать гроб и могилу расширять. А я ей сказал, что Мамонов вообще никогда ни в какие рамки не помещался – со своей изломанной душой и изломанной пластикой, со своим запойным православием и страшными, бездонными глазами святого шута. А смерть полупропела – полупрошептала мне: возьми мой консервный нож и вырежи букву К. А я взял ее консервный нож и вырезал букву Д. А смерть снова пропела: возьми мой консервный нож и вырежи букву О. А я взял ее консервный нож и вырезал букву А. И соль на губах, и кровь на руке – все это было. Тогда смерть пропела: возьми мой консервный нож и вырежи букву Л. И я взял ее консервный нож и вырезал букву Ш. А смерть отобрала у меня свой консервный нож и сказала, что не знает, где Даша. И, мол, радуйся, что не знает, – значит, Даша жива. Потом снова тренькнул ее пейджер, и она снова исчезла. А носок мой мы так и не нашли. Но это было неважно. Важно, что Даша была жива. А, ну да: перед тем как смерть убежала по своим хлопотам, я взял ее консервный нож и вырезал букву А.
Последние слова
Хлопот у смерти хватало: каждый день в мире умирает примерно сто пятьдесят тысяч людей. По средам больше всего – это смерть мне сама сказала. И еще по праздникам. Ну, это понятно как раз. Умирающие хотят испортить близким праздник. Надо уважать последнюю волю умирающих. А вот почему людям нравится умирать по средам – этого не знает никто. Даже смерть. В общем, мы шли по не миру, искали правый носок, разговаривали. Смерть периодически исчезала – каждый день в мире умирает примерно сто пятьдесят тысяч человек. Хорошо хоть, не среда была. В общем, смерть исчезала и снова появлялась. И мы снова шли искать мой носок. По не миру. Смерть мне книжечку свою записную показала: туда она последние слова людей записывала. Перед смертью. Один раввин – там у смерти неразборчиво было записано, а сама она не помнила, – так вот раввин, имени которого смерть не помнила, сказал, что если все можно испортить, то значит – все можно исправить. И умер. И уже ничего нельзя было исправить. А Хамфри Богарт, умирая, сказал, что зря он перешел со скотча на мартини. Но уже ничего исправить было нельзя. А Сомерсет Моэм сказал, что умирать – скучно. А Вася из какого-то подмосковного городка сказал, что надо было стать алкоголиком. Он явно был философом, этот Вася. А еще один философ – Хрисипп – напоил вином осла, а потом умер от смеха, наблюдая за ним. А маленький бог без сисек Света сказала: ой, то есть блядь, – это уже я сказал. А смерть проверила по своей книжке и подтвердила: да, именно так все и было. «А Иона?» – спросил я ее. Смерть полистала книжечку и ответила: «Кирьят-Ата». Так сказал Иона перед смертью. Ну потому что Поллак научил его так ругаться: Кирьят-Ата. А может, потому, что Иона родился в этом городке. А Вероника Степановна из Новосибирска семидесяти трех лет спросила своих близких, собравшихся у ее кровати, – мужа, трех дочек, двоих зятьев (третий к этому времени уже умер), семерых внуков, двух правнуков и плюс еще нескольких соседей, пришедших из любопытства: «Знаете, почему мужчины трут на терке сыр и вообще всё – сверху вниз, а женщины – хаотично?» И умерла, не дожидаясь ответа. Ни от мужа, ни от соседей и родственников. А потом воскресла и добавила постскриптумом: «Не знаете? Вот теперь мучайтесь», – и снова умерла. Эта Вероника Степановна из Новосибирска была еще той сукой.