Шрифт:
– Александр Липницкий… – Смерть наткнулась в своей книжице на это имя, и ее глаза увлажнились. – Я обещала Саше никому не рассказывать о его последних словах. – Смерть шмыгнула носом. – Но это было… он погиб, спасая свою собаку. Тирекса. И последние слова Тирекса к Саше я тоже не могу тебе передать. – Смерть снова шмыгнула носом. – Я обещала Тирексу.
Казалось, что сейчас она не сдержится и заплачет, но, слава богу, звякнул ее пейджер, и она отправилась убивать. А когда вернулась, рассказала, что Стив Джобс сказал, умирая: «Ух ты. Ничего себе. Ух ты!» – хотя ничего такого уж «ух ты» его не ждало. А я, вспомнив старый анекдот, спросил смерть про графа Шереметева. Ну, помните ту смешную рассказку: мол, генерал-фельдмаршал Шереметев, умирая, завещал потомкам назвать в его честь аэропорт. Смерть долго рылась в своей записной книжке, а потом подтвердила: да, это были его последние слова. А когда не знающие, что такое аэропорт, потомки спросили графа: какой аэропорт?! – граф сказал: оба. И умер. А некий Думиани из Нигерии сказал, что если у тебя есть дрель – ты можешь просверлить все, кроме дрели. Если же у тебя есть две дрели – ты можешь просверлить всё. «Не знаю, почему он так сказал, – добавила смерть, – у него вообще ни одной дрели не было». А Оскар Уайльд, умиравший в гостиничном номере, с тоской взглянул на безвкусные обои и иронично заметил: «Эти обои ужасны. Кто-то из нас должен уйти». Это были его последние слова.
Через два часа и восемь минут вы получите сообщение от абонента 8-925-170-73-10. Дослушайте его до конца. Это не спам. Это мои последние слова перед смертью. Я их записываю на диктофон моего айфона, сидя в бабушкиной квартире на Соколе. Того айфона, который изобрел Стив Джобс, последние слова которого были: «Ух ты. Ничего себе. Ух ты». Ну проверю, что там за «ух ты». Через два часа и восемь минут. Даже меньше уже чем через два часа и восемь минут.
А обои в квартире на Соколе, кстати, симпатичные. Не то что у Оскара Уайльда. Мы с бабушкой сами выбирали.
Пляшем
Ну а еще там, в не мире, смерть во время одного из своих возвращений рассказала мне, что специально поддалась тогда – в фильме Бергмана. Что она никогда не проигрывает ни в шахматы, ни в карты. И что в этом-то и есть смысл смерти – что она никогда не проигрывает. А еще смерть, которая никогда не проигрывает, еще и никогда не пьет. Ни водки, ни виски. Даже коньяк не пьет. Короче, вообще ничего не пьет. А вот кефир – любит. Трехпроцентный. Никогда я еще не чувствовал себя так странно, как чокаясь кефиром со смертью. Смерть, кстати, про мою смерть отказалась говорить. Спросила, причем зло как-то спросила: кого ты хочешь обмануть? А я ответил: не тебя. Только Бога. Вот тогда мы и чокнулись кефиром. Трехпроцентным.
А еще я ей про право-лево объяснил. Она пожаловалась, что никак не может запомнить, где право, где лево. И сено-солома не помогает. Это все Кастанеда виноват. Ну это смерть так сказала. Он рассказал всем, что смерть всегда за левым плечом. «Понятно, что он пошутил, но мне-то каково?» – возмущалась смерть. Мол, когда она появляется справа, – ей никто не верит. Приходится тратить лишнее время и силы, а у нее и так нервы расшатаны. Особенно по средам. Ну я и объяснил, что правая рука – это та, на которой большой палец справа. А смерть посмотрела на свои абсолютно гладкие руки – ни вен, ни линии жизни – и сказала, что поняла. И еще сказала, что я молодец. Что не зассал. А я плечами пожал. Ну потому что сначала – ну, когда меня штук пятнадцать или четырнадцать было, – я просто не успел. Ну, это – зассать не успел. Заняты мы были – все четырнадцать. Или пятнадцать. А потом – тоже не успел. Как-то не до этого было. Вот это все я хотел объяснить смерти, но как это все объяснить – вот я и плечами пожал. А смерть свою упаковку кефира подняла и сказала: безумству храбрых кефир возносим. Тост типа. Ну и мы выпили с ней залпом кефиру.
В общем, неплохо мы со смертью время провели: кефир пили, носок искали. Носок, правда, так и не нашли. А смерть сказала: похер, пляшем! И танцу меня научила – тому, на фоне грозового неба из «Седьмой печати» Бергмана. Этот танец можно и в одном носке танцевать. И я дотанцевал до двери. Она прямо на песке стояла. Как тогда – в другом филиале не мира, поменьше, когда ты и твой второй разрешили мне на письма отвечать. Официально и все такое. И в еще одном филиале не мира – в том, что в храме Гроба Господня, – там такая же дверь была. Тогда еще Недаша сказала, что мне туда, – и на дверь показала. А смерть – она тоже сказала, что мне туда. И тоже на дверь показала. Ну я и потанцевал в ту дверь. Потому что «похер, пляшем». Вернее, все не так. Меня вдруг снова стало пятнадцать. Или четырнадцать. И все пятнадцать меня – тот, кто занимался любовью с Дашей, и тот, кто с Недашей, те двое меня, что были с Таней и Леной, которые Pink Floyd, и тот я, который был с сумасшедшей Мариной, которая Том Уэйтс, и еще я, и еще, – все мы взялись за руки и на фоне грозового неба Бергмана потанцевали в ту дверь. Ну потому что похер, пляшем.
Кстати, танцевать мне осталось недолго – два часа и семь минут. Это сто двадцать семь минут. Ну, или семь тысяч шестьсот двадцать секунд. Похер, пляшем.
Носки с фламинго
Тогда, в не мире, когда я танцевал в ту дверь, – меня было штук пятнадцать. Или четырнадцать. Так и не успел посчитать. А когда я вышел из двери в мир – меня снова было одна штука. И эта одна штука меня оказалась в Иерусалиме на улице Шивтей Исраэль, 24. Ну, вернее, там, где на Шивтей Исраэль, 24, почта Бога раньше была. Причем с того времени, когда там был я и когда там была почта Бога, прошла, наверное, неделя. Ну так мне показалось: все обломки убрали, завалы расчистили. И уже даже начали что-то строить. И полностью охреневшая одна штука меня стояла в одном носке и смотрела, как на месте, где была почта Бога, уже начали что-то строить. Вообще, если бы не этот сгинувший в не мире правый носок – можно было подумать, что мне все это привиделось. Ну весь этот мой личный Забриски-пойнт. И почта Бога, засыпанная черными муравьями русского алфавита, тараканами английского, многоножками китайских иероглифов, черными метками немецкого и скарабеями иврита, и неподъемная тяжесть твоей подписи с росчерком, как у Фредди Меркьюри, вжимаемая мне в грудь тобой и твоим вторым, и Мартышка, спасшая меня от смерти, – все это мне приснилось. И сама почта Бога, взлетевшая на воздух четырнадцать или пятнадцать раз. Это мне тоже приснилось. И серый Buick Special 1952 года в сто семнадцать лошадиных сил, привезший меня туда, где кончился мир, а внизу был не мир. Ну и все то, что случилось в не мире, – мне тоже приснилось. И смерть, которой к лицу застенчивость, уснувшая на моей руке. А про тех пятнадцать или четырнадцать меня, занимавшихся любовью с Дашей, Недашей, не Дашей и, может быть, еще и с Дарьей из Забриски-пойнт Антониони, – я вообще молчу. Это мне точно приснилось. И я хотел бы так думать. Подумать и забыть. Но сгинувший в не мире правый носок доказывал обратное. Носок и ноющее ощущение в паху – как будто тебя расщепили на пятнадцать тебя и каждую часть трахнули. Под гитару Джерри Гарсия. Ну, может, не на пятнадцать, а на четырнадцать. А еще я, которого расщепили на пятнадцать или на четырнадцать частей и каждую часть трахнула смерть, притворившаяся женщинами, которых я любил, – так вот я, наскоро собранный в одного меня, стоял в одном носке и думал, что вот эти двери, постоянно возникающие в моей жизни, те двери, которые «тебе туда», так вот они очень похожи на те, что когда-то принес Ави – хозяин моей полуторакомнатной квартиры на Дорот Ришоним, 5. А я их на помойку выкинул. Что это значит – я не знал, но я стоял в одном носке и думал об этом.
Я и сейчас не знаю, что это значит. Может, конечно, смерть мне объяснит. Ну вот придет за мной скоро и объяснит. Смерть придет через семь тысяч пятьсот пятьдесят восемь секунд. И объяснит. Я в секундах стал считать – ну, мне показалось, что так смерть не так быстро придет. Но это была ошибка. Я ведь говорил уже вроде, что живу с ошибками. Ну и вот – очередная. Да и вряд ли смерть будет терять время на объяснения. Хотя не знаю. Ну да я много чего не знаю. А еще носки эти. С фламинго. Я много раз пытался купить такие же носки, как тот мой правый, сгинувший в не мире. С фламинго. И не мог найти. Нет, в мире носков с фламинго до черта, но все они какие-то не такие. Вот вроде кажется сначала – такие, а берешь в руки – нет, не такие. Не знаю, как это объяснить. Но я много чего не знаю – про двери эти, например. Ну которые я на помойку выкинул и которые у тебя в филиалах не мира стоят. И про тебя – есть ты или нет – тоже не знаю. Ну, может, действительно смерть мне все объяснит через эти семь тысяч с чем-то секунд, и я пойму хоть что-то. Про тебя. Про носки с фламинго. Про двери. Или про себя хотя бы.
Избави нас Бог от подробностей
В общем, если я сейчас мало что понимаю из того, что произошло со мной, то тогда я понимал еще меньше. Вернее, вообще ничего не понимал. Причем не понимал не головой, хотя головой это вообще понять невозможно, я даже не знаю, как я не понимал. Наверное, не понимал, как курица, которой отрубили голову, но она не может это понять – ну потому что голову ей уже отрубили и понимать ей нечем, но она не может это понять и продолжает бежать без головы. Вот так и я. Голова у меня, правда, была, у меня только носок правый пропал, но я все равно ничего не понимал и продолжал стоять на улице Шивтей Исраэль и смотреть, как на месте почты Бога что-то строили. Не знаю, сколько я там стоял. А потом мой телефон включился. Ну в не мире связи не было же, а здесь – в мире – появилась. Нет, не Даша. Двадцать раз звонил Мордехай – мой начальник. Оставил пятнадцать голосовых сообщений. Я даже их прослушивать не стал. Избави нас Бог от подробностей, как говорила смерть своему пейджеру. Еще восемь звонков с незнакомого номера. Перезваниваю. Тупо как-то, на автомате. Незнакомый женский голос нежно заорал в трубку: «Идиот, где тебя носит?!» Идиот я не знал, как объяснить, где меня носит, и поэтому молчал. Ну и еще потому, что не знал, кто эта женщина, назвавшая меня идиотом. Хотя и был согласен. А голос не унимался: «Двигай скорей ко мне – муж в ночь ушел». Наверняка надо было так и сделать, но я был в одном носке, и к тому же это было бы непорядочно по отношению ко всем троим: и к незнакомому мне женскому голосу, и к мужу незнакомого мне женского голоса, который ушел в ночь, ну и еще по отношению к тому идиоту, которому звонил незнакомый мне женский голос, муж которого ушел в ночь. В общем, чувствуя себя еще большим идиотом, чем прежде, я объяснил все это незнакомому мне женскому голосу. Ну что она ошиблась номером и что я в одном носке, – на этом месте незнакомый мне женский голос повесил трубку. А потом позвонила Майя через алеф. Она сказала, что у нас – ну то есть у нашей группы «Лучше не будет» – скоро еще одно выступление. Что на нее вышел очень крутой продюсер и что я должен готовиться. Как именно я должен готовиться, Майя через алеф не сказала и повесила трубку. Ну, избави нас Бог от подробностей. А потом позвонила Недаша, сказала, что она – ну то есть она и ее муж, похожий на жопу носорога, – ну этого, про жопу носорога, она не сказала, конечно, – она просто сказала, что она и ее муж еще в Париже, муж ушел по делам, а она принимает ванну с видом на Эйфелеву башню. И сказала, что может включить видео и показать мне. Я не очень понял, что конкретно Недаша хотела мне показать: себя в ванной или Эйфелеву башню, но отказался от обеих. Ну потому как избави нас Бог от подробностей. А еще Недаша спросила: как там Мартышка? Видимо, Поллак рассказал уже, что отдал собаку мне. А я не знал, как там Мартышка, и не знал, как сказать об этом Недаше, и поэтому сделал вид, что пропала связь и я ее не слышу. Ну потому как избави нас Бог от подробностей.