Шрифт:
Странный девиз для двадцатилетнего, и говорит он о прошлом после такого короткого жизненного пути, но между тем именно он сообщает всей его жизни глубокий смысл и верность одной теме[147].
Итак, чтобы понять Эдгара По, надо во все кульминационные моменты его поэм и повестей иметь в виду синтез Красоты, Смерти и Воды. Этот синтез Формы, События и Субстанции может показаться искусственным и невозможным у настоящего философа. Но, тем не менее, он распространяется на все. Если любят, то сразу и восхищаются, и боятся, и берегут. В грезах три причины, управляющие соответственно формой, становлением и материей, объединяются до такой степени, что становятся неотделимыми друг от друга. Тот, кто, подобно Эдгару По, грезит «вглубь», объединяет их в одной символической мощи.
Так вот почему вода – материя прекрасной и верной смерти! Только вода может спать, охраняя красоту; только недвижная вода может умирать, храня в себе отражения. Отражая лик грезовидца, оставшегося верным Великому Воспоминанию, Единственной Тени, вода придает красоту всем теням, возвращает к жизни все воспоминания. Так рождается нарциссизм, приходящий из прошлого как наваждение и передающий свои склонности воде; он придает красоту всем, кого мы любили. Человек любуется собою в собственном прошлом, всякий образ для него – воспоминание.
Впоследствии же, когда зеркало вод тускнеет, когда воспоминание заволакивается дымкой, удаляется, заглушается:
…quand une semaine ou deux sont passees,
et que le rire leger etouffe le soupir,
indigne de la tombe, el prend
son chemin vers quelque lac ressouvenu
ou souvent – en vie – avec des amis – il venait
se baiger dans le pur element,
et la, de l’herbe non foulee
tressant en guirlande pour son front transparent
ces fleurs qui disent (ah, ecoute-les maintenant!)
aux vents nocturnes qui passent,
«Ai! Ai! helas! – helas!»
scrute pour un moment, avant de partir,
les eaux clairs qui coulent la,
puis s’enfonce (surcharge de douleur)
dans le ciel incertain et tenebreux.
(Irene. Trad. Mourey)
(…когда прошла неделя или две
и легкий смех подавил вздох,
возмущенный могилой, он направляется
своей дорогой к какому-то озеру, снова пришедшему ему на память,
куда часто – при жизни с друзьями – он приходил
купаться в чистой стихии,
и там, из неизмятой травы
сплетая в венок для своего прозрачного лба,
эти цветы, которые говорят (ах, послушай же их теперь!)
ночным ветрам, пролетающим мимо:
«А! А! увы! – увы!»,
вглядывается на миг, перед тем, как уйти,
в прозрачные воды, что там текут,
потом погружается (переполненный болью)
в небо, неясно проступающее и сумеречное.)
О ты, призрак вод, единственный чистый призрак, единственный призрак «с прозрачным челом», с сердцем, которое никогда ничего от меня не утаивало, дух моей реки! Пусть сон твой, пока он длится, остается столь же глубоким!
VIII
Наконец есть еще один знак смерти, придающий водам из поэзии Эдгара По странный и незабываемый характер. Это их молчание. Так как мы полагаем, что воображение в своей творческой форме обязывает к становлению все, что оно создает, то в рамках темы молчания мы покажем, что вода в поэзии Эдгара По именно становится безмолвной[148].
Веселость вод у Эдгара По так эфемерна! Разве Эдгар По когда-нибудь смеялся? Несколько ручейков, радостных вблизи истоков, становясь реками, вскоре умолкают. Голоса их стихают довольно быстро, постепенно переходя от шепота к полному молчанию. Да и сам этот шепот, воодушевлявший их смутную жизнь, какой-то странный; он совершенно непохож на шепот пробегающей волны. Если кто-то или что-то говорит у поверхности вод, то это ветер или эхо, несколько прибрежных деревьев, доверительно шепчущих друг другу свои жалобы; это вздыхающий призрак, совсем тихо вздыхающий. «С каждой стороны этой реки по илистому руслу на много миль тянется бледная пустыня гигантских кувшинок. Они вздыхают, обращаясь друг к другу в этом уединенном месте, вытягивают к небу длинные и призрачные шеи и качают то в одну, то в другую сторону своими вечными головками. И невнятный шепот проходит меж них, подобный шуму подземного потока. И они говорят вздохами». Вот что слышится у реки: не голос ее, а вздохи, дыхание нежных растений, печальные ласки и шелест зелени. Вот-вот замолкнут и сами растения, а потом, когда печаль поразит камни, онемеет и весь мир, потеряет дар речи от невыразимого ужаса. «Тогда я рассердился и проклял проклятием молчания реку и кувшинки, и ветер, и лес, и небо, и вздохи кувшинок. И поразило их проклятие, и умолкли они» (р. 273). Ибо в глубине существ, из глубины существ, в лоне вод говорит как бы голос угрызения совести. Нужно заставить их замолчать, на зло нужно ответить проклятием; нужно поразить проклятием молчания все, что стонет в нас и вне нас. И Вселенная понимает упреки уязвленной души, и Вселенная умолкает, и недисциплинированный ручеек перестает смеяться, водопад – мурлыкать, река же перестает петь.
А что касается тебя, грезовидец, пусть молчание снова войдет в тебя! Слушать у кромки вод, как грезят мертвецы, – уже значит не давать им спать.
Впрочем, разве само счастье говорит? Разве подлинное блаженство поет? В ту пору, когда Элеонора была счастлива, реку уже одолела тяжесть вечного молчания: «Звали мы ее рекою безмолвия, ибо казалось, что струи ее были пронизаны каким-то успокаивающим флюидом. С ее русла не доносилось ни малейшего шепотка, и струилась она так тихо, что песчинки, похожие на жемчужины, за которыми мы любили наблюдать, глядя в ее глубины, даже не шевелились, но каждая оставалась на своем давнем и первоначальном месте и сверкала вечным сиянием»[149].