Шрифт:
4
Толстая тетрадь в красном ледериновом переплете от первой страницы до последней была заполнена стихами. О Родине, о партии. Посвященными 23 февраля, 8 Марта. Автор писал о нашей счастливой сегодняшней жизни, о героическом труде простых людей. Но основной темой тетради была тема любви. Это угадывалось уже по одним названиям: «В Алма-Ате лунной ночью», «Любимой», «А . . и», «Вечная клятва» и так далее.
В общем, характерные для всякого молодого человека стихи, страдающие одним общим недостатком: неточностью рифм, случайностью их, а то и полным отсутствием; автор совершенно игнорировал ритм, путался в размерах, строфы не рассыпались, не разбегались в стороны лишь потому, что эти составлявшие их неуклюжие, то чересчур длинные, то чересчур короткие строки, абсолютно не связанные друг с другом смыслом, единством мысли, точно насильно слепленные, были написаны очень тесно, впритык одна к другой. Только последнее стихотворение в тетради было безупречно. Созданные рукой настоящего мастера, излившиеся из сердца настоящего поэта удивительные строки с нежной точностью воссоздавали состояние молодого человека, сломленного любовью и потерявшего всякие надежды на ответное чувство возлюбленной:
«Гляди — душа моя в огне… Кричу, стеная, внутри меня волнами пламя разлилось. Мечусь, униженный, как пес, истаивает жизнь во мне. Кто знает о грядущем дне? Придет, таясь, последний час, придя, не отойдет от нас. Еще дыша, живет душа. А вот — другой на смену мне».
Чувство, владевшее Кошимом, я постиг не через множество сочинений, что заполняли тетрадь, а через эти несколько строчек. Лишь один недостаток был в стихах — они принадлежали Абаю.
Ну, а тетрадь Кошима? По решению девичьего совета я должен вернуть ее владельцу. За то же, что я без разрешения перелистал тетрадь, аллах, возможно, простит меня: любопытство — черта, присущая не только мне, но и большинству двуногих душ.
Вечером того дня, когда с грехом пополам был сдан следующий экзамен, я отправился в городскую больницу.
Он неподвижно лежал на животе, повернув лицо к стене, и было непонятно, бодрствует он или спит. Я взял стул и присел рядом. Сидел и смотрел на его узкие лопатки, плоский затылок, выдававшееся горбом темя. Посмотреть на ноги не хватало духу. Мне казалось, я унижу, опозорю, втопчу в землю его искалеченную душу, если сделаю это. Так прошло какое-то время. Я уже начал жалеть, что пришел. А выйти просто так тоже было неудобно.
И вдруг, точно угадав мои мысли, он медленным движением повернул голову. Повернул — и испугался. А может быть, и не испугался, а просто изумился, а может быть, неловко повернулся — и это движение отозвалось в его теле болью… Как бы то ни было, он издал странный звук — нечто среднее между стоном и криком. Бледные губы его дрожали, словно он безмолвно проклинал меня, нарушившего его покой. Но это продолжалось недолго. Он перевалился на спину, пододвинулся поближе к краю кровати и, боязливо глядя на меня, вымучил из себя улыбку.
— Живы-здоровы? — спросил он шепотом.
— Да слава богу.
Мы оба замолчали.
— Зимняя сессия кончилась? — спросил он наконец. Как будто больным был я, а он пришел проведать.
— Кончится скоро.
— А-а… — протянул он. — Потом на каникулы?
— Ну да…
Разговор наш снова оборвался. Мне хотелось хоть что-нибудь сказать, чтобы не молчать, но что? Успокаивать его? Сочувствовать? Или что-то вроде назидания? В дурацкое я попал положение.
Он приподнял голову и, опершись на оба локтя, подтянулся на подушке повыше.
— Кульмира… — сказал он затем, прочищая горло. — Кульмира тоже, наверное, хорошо сдает экзамены?
Он, конечно, хотел спросить о другом. Не про Кульмиру он хотел спросить. Я это понял в то же мгновение.
— Хорошо сдают… еще два экзамена… — Мне показалось, я очень ловко вывернулся, не назвав никакого имени.
Человек полагает, что хитрость, известная ему, другому неведома. Кошим, видимо, ждал от меня прямого ответа. На лице его так и остался след вопроса. Или, может быть, он говорил, мне этим: понимаешь ведь мое состояние, пойди же мне навстречу?!
— Привет передали… — вынужден был сказать я. — Сами знаете, в медицинском институте сложные предметы. Наизусть латинские названия всяких там костей и конечностей надо… некогда им… Вот я и пришел…
Так человек становится лгуном. Да по неопытности я и соврать-то не сумел складно. Но что удивительно — Кошим поверил. Поверил — и весь просиял.
Только тогда я понял, в какой тупик загнал сам себя. У любви нет ни глаз, ни разума. Ею руководит одно лишь слепое чувство. Этот покалеченный парень, кажется, был готов поверить и в то, что Алия сейчас плачет-убивается и, появившись завтра, повиснет у него на шее. И мой приход к нему он считал тоже не случайным. Моргающие глаза его были одной сплошной надеждой.
Я почувствовал: если задержусь еще немного, то скажу любую, самую большую неправду. Поерзав на месте, я встал. И, не посмев взглянуть Кошиму в лицо, даже не попрощавшись с ним, метнулся к двери. Толстая красная тетрадь со стихами почивающего духом в райских садах Абая и обреченного на неудачу и в поэзии, и в любви несчастного Кошима, которая и явилась причиной моего визита в больницу, осталась со мной в моем портфеле. Никуда не сворачивая, я прямиком потянул к общежитию мединститута.