Шрифт:
Двор небольшой и узкий, как коридор. Мимо главного дома, времянки с погребом, через курятник, старую шелковицу – и упираешься в ровный квадрат огорода, на котором работал дед, пока не умер. Теперь огород стоял заросший, одинокий, без деревьев, открытый любому прохожему. Деда она помнила плохо. Мама рассказывала, что он посадил ту самую шелковицу, когда ему было десять лет.
Мужчин вообще было немного в жизни Ри. Их всех она могла разложить на несколько простых составляющих. Короткие списки. Огород, велосипед, шелковица – это дед. Поезда, машины, щетина – это отец. Пустые бутылки, собаки, грязные штаны – это мамин троюродный брат, муж тети Светы. Мама и тетя Света были единственными на улице с мужьями. Ри знала, что мама этим гордилась. Тетя Света тоже, поэтому и не выгоняла маминого брата, даже когда тот ложился спать, не дойдя до дома, прямо в пыльную траву у забора.
С женщинами сложнее. Женщин Ри не могла уместить в списки, как ни пыталась. Она думала об этом, когда выходила во двор со стаканом компота.
Со всех сторон сбегались галдящие цыплята. Цыплята – тоже мама. В тот год она решила вывести несколько, но что-то пошло не так и теперь по двору бегало штук двадцать желтых комочков. Ри осторожно пробиралась в сторону времянки, у которой еще стояла летняя кровать. Птенцы путались под ногами, щекотали лодыжки и норовили попасть под пятку.
Летом мама разрешала Ри спать прямо на улице. В доме гасили верхний свет, она приходила ее поцеловать, поддавалась на мам, ну полежи со мной хоть пять минуточек, и засыпала до утра. Тогда Ри осторожно, чтобы не разбудить, накрывала ее своим одеялом, прижималась к теплому боку и долго лежала в летней темноте с открытыми глазами. Вдыхала ночной двор, сырую землю, сладкую шелковицу, горечь зелени с супной грядки. Смотрела на небо, обычно затянутое облаками, но иногда – распахнутое, глядящее в ответ на Ри сотней маленьких звездных глазок. Слушала мамино ровное дыхание и пыталась под него подстроиться: вдох-выдох, вдох – слишком долгий – выдох. Быстро начинала задыхаться и принималась просто считать. И на каждой долгой паузе внутри скреб чей-то тоненький голосок: мама обязательно задохнется, задохнется, слышишь, какая долгая пауза, задохнется, просто не сможет сделать следующий вдох – и все. Что ты тогда будешь делать?
Страх маминой смерти был как зыбучие пески, про которые как-то рассказал муж тети Светы. Он присел рядом с ней на корточки, от него пахло кисло, как из пасти соседской собаки.
– Зыбучие пески, – он покатал во рту слюну, – знаешь, че такое?
Ри покачала головой.
– Они тебя засасывают, не можешь вытащить ногу. И вторую не можешь. По щиколотку, потом по колено.
Тут он сделал паузу и нажал на ведерко рядом с Ри. Оно со скрипом погрузилось в песочницу.
– Чем больше рыпаешься, тем больше в песке. По пояс, по грудь, по под-бо-ро-док, – он сделал паузу, – а потом всё.
Ри не смогла заплакать. Стояла почти не дыша, потом развернулась и медленно пошла домой. Зашла во времянку и просидела до вечера на холодном полу.
Бывало и по-другому. Ехали на море. Мама несла сумку с кругом, нарукавниками, яблоками, бутербродами, чаем, полотенцами. На ее голом плече краснели полоски от ручек. До пляжа добираться полчаса, пешком до маршрутки, на ней до палаток. Идти вдоль лавок с газетами, бочек с квасом, кафе с пластиковыми стульями и зонтами «Кока-кола», вытряхивать песок из шлепок, оглядываться на мороженое в пластиковых шариках, похожих на апельсины, ждать, пока мама остановится у нужного места.
– Мама. – Ри взяла ее за руку. – Я не хочу до гальки.
– Погоди.
– Ну мам, – протянула, – мы же тут в прошлый раз останавливались.
– Ну и что?
– Ну и то, хочу купаться!
– А я не хочу.
Мама выдернула руку. Она не кричала, она смотрела. Прищурившись, сжав губы, как будто решая, оставить ли Ри себе или все-таки сдать. Как будто оценивала, стоит ли она чего-то, не безнадежна ли. Во рту пересохло, и что-то начало гореть в грудной клетке, медленно двигаясь к щекам. Хотелось вслух просить: пожалуйста, оставь меня, оставь меня, оставь. Забрать сумку. Никогда больше не купаться. Отдать свое яблоко. Пообещать молчать. Пообещать хоть что-нибудь.
Но слова не проходили наружу.
Мама отвернулась и зашагала дальше. Ри поплелась за ней. А следом за Ри покатилась, большая и вся какая-то болотная с торчащими водорослями, обида.
Сидели на самой дальней гальке. Вокруг никого, а полоски пляжа хватало разве что на одно полотенце. Ри собирала из камней башню, но она разваливалась уже на третьем блинчике. Кожа высохла, и только волосы били по спине мокрыми слипшимися прядками. Вдали мелькала крошечная голова мамы. В воду не ходи, прошептала она сама себе. В воду не ходи, бутерброды без меня не ешь. Снова посмотрела в море и представила, что, пока мама плавает, она тут умрет. Кто-то ее украдет. Представила, как мама выходит из моря, проводит руками по волосам и купальнику, идет к полотенцу – а на нем никого.
Это было приятно. Она откинулась назад и закрыла глаза, солнце просвечивало сквозь веки, и все было не черным, а каким-то рыжеватым.
Ри представила наоборот. Что умрет мама. Что ее унесет море, схватит за голубой купальник, потянет за собой, как ребенок игрушку. И перед смертью мама подумает, что она так и не извинилась.
На секунду, даже на миллисекунду – это тоже было приятно.
Но уже в следующую появились зыбучие пески, и Ри вскочила с полотенца.
Она всегда рисовала море зеленым. Потому что таким оно тут и было – темным, волнующимся, как листья на ветру. Ри поежилась, чувствуя, как по спине бегут муравейчики. Так говорила мама – что, муравейчики побежали? Ее нигде не было. Ри подошла ближе к воде и поднесла руку к глазам. В животе что-то скрутилось в узелок.
Прошло несколько долгих секунд. Ветер легонько трогал волосы. Море шумело размеренно, как мамино ночное дыхание. Вдох – и долгий выдох. Пауза. Вдох – и снова выдох.
– Чего ищешь?
Ри обернулась и увидела маму.
– Я выплыла подальше, – сказала она.
Ри молча смотрела на нее и чувствовала: внутри, бессмысленно и часто, как мотылек в плафоне, колотится сердце.
В тот день мама сделала все как обычно: замешала тесто, поставила подниматься два раза, вымазала форму маслом. Но из духовки достала темный кирпичик, надави пальцем – сломается. Кажется, тогда она еще не поняла, что все поменялось, а хлеб – понял. Именно этот вкус Ри и чувствовала во рту, когда думала о доме. Она сидела на кухне и жевала подгоревший хлеб, чтобы мама ничего не поняла. Чтобы никто ничего не понял. Хлеб отдавал землей.