Шрифт:
– Помню. А эта недавно вышла "Неопытная муза" - Буниной*.
– Буниной, дядя, я не знаю.
– Ну, мы ее с тобой, если хочешь, и начнем теперь же.
– Ах, как я рада, дядечка... Только сегодня у меня голова болит...
– Ну, в другой раз... А хорошо, сильно пишет... О ней уж вон как говорит поэт:
Я вижу - Бунину - и Сафо наших дней Я вижу в ней*.
– Да у нас уж много этих Саф было, дядя... Еще, помните, тот Тургенев, веселый такой, что приезжал из Петербурга, дразнил вас этими Сафами. Российские Са-фы - как смешно!
– Тургенев - это друг Карамзина и Сперанского... А тебе, глупый Ириней, все смешно.
– Да, конечно, дядя, смешно, - "российские Са-фы", "российские Платоны", "российские Невтоны", "российские Наполеоны" еще будут.
– Ну, этому не бывать, Ириней.
– А что, дядечка, пленных скоро будут менять?
– вдруг оборвала Ириша.
– Вот тебе раз! Каких пленных?.. Ты кого пленила?
– Ну уж, дядя, с вами и говорить-то нельзя!
– обиделась барышня.
– Ну, не сердись, Ириней... Что это тебе за охота пришла о пленных вспомнить?
– Да так, дядечка, - о Наполеоне заговорили, ну и вспомнила... Вон в церкви как рыдала одна молоденькая барыня. Должно быть у нее кого-нибудь или убили, или в плен взяли - так жалко было ее, так жалко! И многие плакали на панихиде, и я плакала, оттого и голова разболелась у меня.
– Ну так ступай в сад - и пройдет. А Мавре скажи - ишь как гремит посудой, точно Наполеон, - скажи, дружочек, Мавре, чтоб принесла мне квасу, да холодного, со льду... Я тут поваляюсь и почитаю...
– Хорошо, дядечка, сейчас.
– А маменька все о божественном, поди, с этой выжигой разглагольствует?
– Да, они теперь о каком-то "беспятом бесе" говорят... Ну, прощайте, дядя, - я пришлю Маврушу.
И Ириша, нагнувшись к бакалавру, поцеловала его сзади в плечо, а он, обхватив ее за шею, притянул к себе и поцеловал в лоб.
– Ну, смотри у меня, чтоб голова не болела...
– Не будет, дядечка, - и девушка весело упорхнула.
16
Оставшись один и выпив залпом принесенного кухаркой со льду игривого квасу, Мерзляков взял со стола небольшую, напечатанную на довольно грубой синеватой бумаге "Неопытную музу" и, улегшись на диване, который служил ему и постелью, стал читать.
Мерзлякову около тридцати лет, но лицо у него такого покроя, что показывает его значительно старее этого возраста. Гладко выбритое, сухощавое, с тонким, хотя приятным и как будто несколько плаксивым разрезом губ, с высокими навесами над глазами, которые как бы искали уединения в тени бровей и выглядывали оттуда зсегда задумчиво - лицо это выдавало мечтателя и меланхолика, с смелою мыслью и робким, нежным сердцем. Прическа, сообразно вкусу того времени, направляла вьющиеся от природы, мелкие каштановые, как у Ирипга, волосы более к стороне лица, чем затылка, и потому голова казалась нечесаною, как голова Байрона. В то время у всех головы казались нечесаными, если не были напудрены.
По временам Мерзляков, закрыв глаза, повторял наизусть какое-нибудь двустишие или четверостишие, как бы смакуя; иногда бормотал одобрительно: "с огоньком, с огоньком девица"; то книга опускалась вместе с рукою на диван, и глаза смотрели куда-то вдаль, через эту стену, принимая выражение не то тоски, не то надежды.
"Анюта... Анюточка... Пленира мок... хоть бы раз в жизни назвал тебя в глаза этим именем, Пленира моя, Анюточка... День и ночь, говорит, готова со мной учиться... только учиться... Нет, высоко ее ножки стоят над моею головой, не досягнуть мне до них... Что я? бакалавр, профессор из деревенских мальчишек!.."
И видится ему гладкая, пустынная степь - это жизнь его. "Ни кустика зеленого, ни деревца высокого. Один-один бедняжечка, как рекрут на часах. Да это ж моя любимая песня - "Среди долины ровныя...". Этот дуб зеленый - я сам. А Москва этого не знает, хоть и поет мою песню".
А за стеной, в спальне старушки-матери, слышится: "И как пришли мы, матушка, к Арарат-горе, а на той Арарат-горе ковчег стоит; и видим мы, идет к вам навстречу старичок седенький, идет и Евангелие читает, а позади ево идет бес и горько плачет..."
Ириша между тем, ничего не узнав от дяди о размене пленных, снова пробралась в сад, зашла в самое тенистое место, вынула из-за лифа письмо, гладенько его расправила на коленях и стаяа медленно перечитывать. "Он жив и поправляется... Жив! как страшно звучит это слово, потому что до него стояло - "убито", "умер...". Костя мой! милый!.. В виду весьма возможной смерти - ух! ужасно, ужасно!
– сообщили друг другу последнюю волю... Идя в битву, он шептал ваше имя и благословлял вас... он умрет с вашим именем на устах". с этим дорогам именем переступит за порог вечности..."