Шрифт:
Запись 45
«Здравствуй, Адам, Наконец-то я пишу тебе! Прости, что заставила ждать целых одиннадцать месяцев. Мне очень жаль, что я так долго не давала о себе знать, держа тебя в полном неведении. На меня навалилось столько всего, что я просто не могла найти в себе силы оторваться от этих проблем и забот, чтобы написать тебе хотя бы строчку. Всё это время я была погружена в решение свалившихся на меня трудностей и не могла ни о чем другом думать. Ты, наверное, удивишься, но я стала крёстной матерью для ребёнка Хайо. Его жена, конечно, не в восторге от этого решения. Причина кроется в том, что я оставила своего... Ну, ты понимаешь. Она не одобряет мой поступок, и её чувства вполне понятны. Но, согласись, это всё же лучше, чем испытывать неприязнь к собственному ребёнку, а то и вовсе желать ему смерти. Я уверена, что поступила правильно, хотя это и было непросто. Сейчас я живу в другом месте, и мне здесь хорошо. Постепенно я прихожу в себя, много размышляю о жизни, о произошедшем, о будущем. Я много общаюсь со своим братом, делюсь с ним своими мыслями и переживаниями. Правда, о тебе я ему пока ещё ничего не рассказывала. Я решила сначала спросить у тебя, не будешь ли ты против, если я упомяну о тебе в разговоре с ним? Мне очень важно знать твое мнение на этот счет. Пожалуйста, не волнуйся за меня, я не собираюсь причинять себе вред и уж тем более лишать себя жизни. Слишком много людей меня любят, и я не настолько эгоистична, чтобы причинять им такую боль своим уходом. Я ценю их чувства и не хочу их ранить. В Тифенбах я пока возвращаться не планирую. Мне нужно время, чтобы окончательно восстановиться и разобраться в себе. Но если ты захочешь, если тебе будет важно, чтобы я была рядом, то я, не раздумывая, сяду в первый же поезд и приеду к тебе. Для меня очень важно знать, что ты думаешь и чувствуешь. Пожалуйста, пиши мне! Не держи на меня зла за моё долгое молчание. Я очень надеюсь, что ты меня поймешь и простишь. С любовью, Хелла Штибер»
«Здравствуй, Фике, Даже не знаю, с чего начать это письмо. Столько всего произошло, и мне так много нужно тебе рассказать. Наверное, прежде всего, я должна попросить прощения у твоего господина. Я поступила крайне некрасиво, совершенно недостойно. Мне пришлось докладывать Джону о каждом шаге Микаэлы, буквально шпионить за ней. Понимаю, это меня нисколько не оправдывает, но я хотя бы сохранила в тайне то, кто я на самом деле, и всё, что связано с тобой и твоей семьей. Джон выпытывал у меня информацию исключительно о Микаэле, его не интересует никто, кроме неё. Так что вы с твоим другом в полной безопасности, можешь не переживать. Огромное тебе спасибо за то, что держишь меня в курсе состояния Клэр. Мне невыносимо больно от того, что она всё ещё не пришла в себя после случившегося. Это ужасно, что её жизнь так круто изменилась. Но, с другой стороны, посмотри на Королеву Викторию, она скорбит по своему мужу Альберту уже тридцать пять лет, и конца этому не видно. Она полностью погрузилась в траур и не желает возвращаться к полноценной жизни. Возможно, Клэр просто нужно гораздо больше времени, чтобы оправиться от потрясения, чтобы найти в себе силы жить дальше. Нельзя её торопить, нужно просто быть рядом и поддерживать. У Мичи уже совсем большой живот, срок подходит к концу. Думаю, она родит где-то через пару недель, не позже. Она наверняка уже придумала легенду о том, что роды начались раньше срока, чтобы как-то объяснить всё несоответствие по времени, ведь иначе обман раскроется. Ей нужно оправдать перед всеми, почему ребёнок появился на свет раньше положенного. Максимилиан сейчас находится в рабочей поездке. Он уехал по делам и вернётся как раз к моменту родов, что очень удобно для Микаэлы. Так он сможет присутствовать при рождении ребёнка и никто ничего не заподозрит. Леона, дочка Микаэлы и Максимилиана, очень переживает. Ей совсем не хочется, чтобы у неё появился братик или сестрёнка. Она боится, что после рождения ребёнка все будут только вокруг него крутиться, а про неё забудут, перестанут обращать на неё внимание. Это её очень пугает и расстраивает. Я, конечно, как могу, стараюсь её утешить, говорю, что никогда её не брошу и всегда буду рядом, что буду любить её, как и прежде. Но, понятное дело, ей этого недостаточно, она хочет, чтобы и родители уделяли ей внимание, любили её так же сильно, как и раньше. Она боится потерять их любовь и поддержку. Пожалуй, это пока все новости, которыми я хотела с тобой поделиться. Мне всё ещё очень стыдно перед тобой и твоим другом, за то, как я поступила. Я искренне надеюсь, что вы сможете меня когда-нибудь простить. Я очень дорожу нашими отношениями и не хочу их терять. Люблю тебя, Герда» «Здравствуйте, господин Кесслер, Спешу сообщить Вам, что работы по бурению тоннеля идут строго по установленному графику и, к счастью, без каких-либо происшествий или непредвиденных задержек. Все системы работают исправно, команда трудится слаженно и профессионально. Если в дальнейшем нам ничто не помешает, и не возникнет никаких форс-мажорных обстоятельств, то мы с уверенностью можем рассчитывать на завершение буровых работ в оговоренный ранее срок. А после этого мы сможем без промедления приступить к следующему, не менее важному этапу – укладке железнодорожного полотна. До меня дошли весьма приятные слухи о том, что Вы добились значительных и впечатляющих успехов в развитии малой промышленности в Вашем регионе. Мне даже довелось общаться с некоторыми людьми, которые имели удовольствие приобретать у Вас свинину, и они остались в полном восторге от качества Вашей продукции. Они наперебой хвалили вкусовые качества мяса и отмечали его превосходное качество. К слову, в связи с этим, не желаете ли Вы приобрести у меня пару экспериментальных поросят, специально отобранных для выведения новой, улучшенной породы? Дело в том, что мой хороший знакомый, талантливый и весьма перспективный селекционер, как раз сейчас находится в активном поиске надежной, ответственной и, главное, заинтересованной в развитии фермы для проведения своих новаторских опытов. Он ищет партнёра для долгосрочного и взаимовыгодного сотрудничества, человека увлечённого и преданного своему делу. Его цель - вывести новую породу свиней, которая будет отличаться повышенной продуктивностью и улучшенным качеством мяса. Пожалуйста, уделите время, чтобы обдумать это предложение со всей тщательностью. Оно может открыть для Вас новые горизонты и вывести Ваше предприятие на совершенно новый уровень. Напишите мне о своем решении, каким бы оно ни было. Я с пониманием отнесусь к любому Вашему выбору. Желаю Вам всех благ, процветания и дальнейших, ещё более грандиозных успехов во всех Ваших начинаниях. Пусть удача сопутствует Вам во всех делах! С глубоким уважением,Альберт Салуорри» Я стоял, глубоко погрузившись в свои мысли, и с нескрываемым восхищением любовался усадьбой. Она утопала в пышных сугробах, окруженная со всех сторон пушистым, девственно-белым снегом, и от этого казалась еще более прекрасной, сказочно-великолепной. Я не мог нарадоваться тому, как она преображалась с каждым днем, как постепенно оживала, наполняясь теплом и уютом. Долгие часы усердной, изнуряющей работы, отнимающей все силы, пусть медленно, но верно, приносили свои драгоценные плоды. Каждая вложенная минута, каждая капля пота приближали тот день, когда усадьба вновь станет жилым домом. Оставалось не так много: подлатать крышу, заменив прохудившиеся места, обновить пришедшую в негодность, обветшавшую мебель, и можно было потихоньку, не торопясь, начинать переезжать. А самые крупные, трудоемкие и затратные по времени работы я планировал провести уже после переезда, наняв для этого помощников. На данном этапе такие масштабные работы были мне не по карману и не по силам. — Привет, — раздался вдруг знакомый голос сбоку, отвлекая меня от размышлений. Я обернулся и увидел Беренфутту, стоящую неподалеку. Она вышла из-за угла дома и теперь стояла, переминаясь с ноги на ногу, словно не решаясь подойти ближе. — Привет, — ответил я, тепло улыбнувшись ей. — Фазан, которого ты нам принесла, был очень вкусным, просто пальчики оближешь! Жаль, что ты не осталась подольше и не разделила с нами трапезу. Мы были бы очень рады твоему обществу. — Я вспомнила, что меня папа звал, — объяснила она причину своего поспешного ухода. Видно было, что ей немного неловко. — А ты молодец, что ухаживаешь за домом, не бросил его на произвол судьбы. Видно, что тебе небезразлична его участь, и ты вкладываешь в него душу. Я хотел было что-то ответить, поблагодарить за комплимент, но внезапно меня словно молнией поразила одна мысль. Никто не должен помнить про это место, про эту усадьбу, до тех пор, пока я сам не позволю им вспомнить. Это нерушимое правило, которое я узнал из дневника. Так было с Йонасом, Хельмутом и Хайнцем – никто из них не помнил дорогу сюда. Значит, и Беренфутта, в соответствии с этим правилом, должна была забыть о своём визите сюда! Её память должна была стереть всё, что связано с этим местом. Почему же она помнит? — Строгий отец, значит? — поинтересовался я, стараясь скрыть охватившее меня волнение и полностью повернувшись к собеседнице, чтобы не упустить ни одной детали в её поведении. — Какой отец? — переспросила она, и в её голосе прозвучало искреннее недоумение. — А, отец...Вовсе нет. Он у меня совсем не строгий. Я внимательно изучал её, пристально вглядываясь в каждое движение, подмечая каждую деталь. Каштановые волосы, искусно уложенные в высокую, элегантную причёску, изящные, со вкусом подобранные серёжки в ушах, которые так сильно контрастировали с её мужским нарядом, выдавая в ней утончённую натуру. На тонкой, изящной шее поблескивала тоненькая золотая цепочка, добавляя образу ещё больше женственности. — Что такое? — спросила Беренфутта, поймав мой пристальный, изучающий взгляд. Она явно почувствовала исходящее от меня напряжение и пыталась понять, что же так меня насторожило. — Да так, вспомнилось, как Линдси меня огорчила, — ответил я, стараясь придать голосу как можно больше небрежности и беззаботности, чтобы отвести от себя подозрения. — Это было ещё в деревне, когда мы жили там. Она тогда сбежала на целую ночь. А я глаз не сомкнул, места себе не находил, волновался, где она и что с ней. Да и вообще, в последнее время она повадилась часто пропадать, убегать надолго. Может, нашла себе другого хозяина, более заботливого? Как думаешь? — Исключено, — уверенно возразила Беренфутта, ни секунды не сомневаясь в своей правоте. — Она слишком сильно тебя любит, чтобы променять на кого-то другого. Я отвернулся, пряча довольную улыбку, и снова устремил взгляд на дом, наслаждаясь открывшимся видом. Моя уловка сработала, она ничего не заподозрила. — Может, пригласишь гостью в дом? — предложила она после недолгого, немного затянувшегося молчания, нарушая тишину. — Боюсь, в прошлый твой визит порядка в нем значительно поубавилось, — заметил я, с легкой иронией припомнив последствия её уборки, когда она в буквальном смысле разнесла полдома. Тут же ощутил на себе пристальный, пронизывающий взгляд Беренфутты и снова обернулся, чтобы встретиться с ней глазами. В её взгляде читалось нескрываемое любопытство и желание проникнуть в самую суть моих слов. Затем взгляд Беренфутты стал каким-то отсутствующим, отрешенным, будто она видела не меня, а что-то далеко за моей спиной, некую незримую точку в пространстве. Голова её была слегка наклонена вбок, совсем как у Линдси, когда та чуяла опасность, неладное, ощущала чьё-то незримое присутствие. Этот взгляд, поза – все выдавало её внутреннее смятение, глубокую задумчивость, будто перед ней внезапно открылось нечто тревожное, неизведанное, пугающее. Она словно погрузилась в иной мир, недоступный моему пониманию. — Я обидел тебя? Чем-то задел твои чувства? — осторожно поинтересовался я, нарушая затянувшуюся тишину и пытаясь понять причину столь резкой перемены в её настроении. — Нет, вовсе нет, — встрепенулась она, резко встряхнув головой, словно отгоняя наваждение, возвращаясь в реальность. — Просто… Беренфутта подняла лицо к небу, к затянутым серыми облаками просторам, и глубоко вдохнула морозный, обжигающий лёгкие воздух. Затем, не глядя на меня, не проронив больше ни слова, она решительным, твёрдым шагом направилась к дому и скрылась за дверью, оставив меня в полном недоумении. Я последовал за ней, немного озадаченный и встревоженный её странным поведением, пытаясь разгадать причину столь внезапной перемены. — Что случилось, Беренфутта? Что тебя так встревожило? — повторил я свой вопрос, но ответа не последовало. Она упорно молчала, полностью погруженная в свои мысли, словно меня и не было рядом, словно я превратился в пустое место. Неожиданно, посреди коридора, ведущего вглубь дома, она резко остановилась и, развернувшись, посмотрела на меня. Взгляд её был серьёзен и пронзителен. Казалось, она смотрела прямо мне в душу, видя меня насквозь. Наконец, нарушив гнетущую, давящую тишину, Беренфутта произнесла глухим, изменившимся голосом: — Вернёшься в родные стены и погибнешь. Слова Беренфутты прозвучали как мрачное, неотвратимое пророчество, высеченное на камне. Я застыл на месте, пораженный, оглушенный, не в силах сразу понять и принять смысл её загадочного послания. А она, не дожидаясь моего ответа, не сказав больше ни слова, лёгкой, почти невесомой, бесшумной походкой упорхнула на второй этаж и заперлась там, оставив меня наедине с тяжёлыми мыслями, гнетущим предчувствием надвигающейся беды и множеством вопросов без ответов. Стало совершенно ясно, что мне необходимо как можно глубже, тщательнее изучить всё, что связано с этим домом, его историей, его тайнами, и с Линдси, её природой, её прошлым. Однако доступные мне записи, те немногие документы, что сохранились до наших дней, по всей видимости, содержали информацию лишь на неизвестном мне языке, прочесть который я был не в состоянии. Вся остальная, обширная документация Антуана – его личные дневники, заметки на полях, многочисленные книги – была посвящена исключительно текущему времени и его делам, его повседневной жизни. Из них я узнал, что он, или, вернее, я, владел несколькими большими кораблями и занимался перевозкой товаров с далекого, таинственного Востока. О его торговых кампаниях, о сделках, о партнерах подробно и обстоятельно рассказывалось в многочисленных письмах, договорах, расписках и прочих деловых бумагах. О Линдси же, о её загадочном происхождении, разумеется, не было ни единого упоминания, ни единого намека. Словно её и не существовало вовсе. Из бумаг Антуана следовало, что он никогда не был связан узами брака и, судя по всему, всячески сторонился, избегал любых предложений руки и сердца, решительно отвергая саму возможность женитьбы. Очевидно, он был убеждённым холостяком, которому претила сама мысль о семейной жизни. Кроме того, выяснилось, что он был бесплоден, но при этом, что удивительно, не испытывал ни малейшего желания усыновлять сирот или брать кого-либо на воспитание, чтобы скрасить свое одиночество. Он, казалось, совершенно не тяготился своим одиночеством. В некоторых письмах, адресованных Антуану, его упрекали, порицали, даже открыто обвиняли в безумии за то, что он согласился построить дом в такой глуши, вдали от цивилизации, в самом сердце дремучего леса, где, казалось, не ступала нога человека. На эти упреки граф де Монбризон, не стесняясь в выражениях, отвечал весьма лаконично, резко и безапелляционно, не утруждая себя объяснениями. Вообще, по характеру, по складу личности мы с ним были совершенно разными, диаметрально противоположными людьми. Он, очевидно, был весьма искушен в искусстве общения, обладал даром с легкостью распознавать истинные намерения людей, словно читал их, как открытую книгу, и безжалостно делил их на полезных и бесполезных, руководствуясь исключительно собственной выгодой. Антуан не считал нужным завязывать дружеские отношения, не видел в них никакой ценности, но при этом назвать его грубым или неотёсанным тоже было нельзя. Он был учтив, но холоден и расчетлив. Ему претили шумные светские мероприятия, балы и приемы, он избегал их всеми силами. С представителями высшего света, с родовитой аристократией он общался дерзко, вызывающе и даже нагло, не заботясь о производимом впечатлении. Он был подобен неистовому шторму, что всюду сеет хаос и разрушения, сметая всё на своем пути, не признавая никаких авторитетов. Если бы Антуан, граф де Монбризон, мог каким-то чудом взглянуть на меня– своё нынешнее воплощение, он, наверное, счел бы меня невероятно скучным, излишне изнеженным, тепличным, домашним ребенком, не приспособленным к реальной жизни. И совершенно неважно, что мне уже исполнилось двадцать два года, что по меркам этого времени я уже считался взрослым, сформировавшимся мужчиной. В глазах Антуана я, несомненно, остался бы наивным юнцом. Признаться, читая его неотправленные, черновики писем я невольно, в глубине души, завидовал его твёрдой манере держаться, его непоколебимой уверенности в себе, умению не смущаться от каждого шороха, не вздрагивать от любого неожиданного звука, не быть излишне доверчивым, по-детски наивным. Но какой ценой ему достались эта непоколебимая уверенность и внутренняя сила? Какие испытания, какие лишения, быть может, куда более суровые, страшные, чем мои, ему довелось пережить на своём веку? Что сформировало его характер, сделало его таким, какой он есть? Я осторожно взял поднос с чашкой чистой, прохладной воды и тарелкой ещё дымящегося, ароматного бульона с ломтиком свежего, мягкого хлеба, заботливо приготовленного Фике, и медленно, стараясь ничего не расплескать, поднялся наверх по лестнице. Подойдя к комнате, где заперлась Линдси, скрывшись от моих глаз, я деликатно постучал костяшками пальцев по деревянной двери, но она не отозвалась и не издала ни звука. Тогда я просто молча сел на пол, прямо на паркет, прислонившись спиной к прохладной стене, и принялся рассеянно рассматривать замысловатый, витиеватый узор паркета, погружаясь в собственные мысли. — Линдси, я знаю, что это ты, — тихо, почти шёпотом сказал я, нарушая гнетущую тишину. — Можешь не прятаться, не скрываться от меня. Я не причиню тебе вреда. Только, пожалуйста, умоляю тебя, объясни мне, что происходит с тобой, что за тайны скрывает этот дом, что за тёмные силы здесь обитают? Чьи скелеты, чьи бездыханные останки мы нашли в тех комнатах? Кому они принадлежали при жизни? В комнате, за дверью, послышалось какое-то движение, шорох. Похоже, она, вняв моим словам, села на пол и прижалась спиной к двери с другой стороны. — Я не понимаю, что написано в дневнике Антуана, Линдси, — продолжил я, надеясь, что она поможет мне разобраться. — Что это за странный, незнакомый мне язык? Почему я не могу прочесть ни слова? — Если ты не понимаешь его сейчас, значит, ты ещё не достиг того момента, когда сможешь его прочесть, когда будешь готов принять сокрытое в нём знание, — ответила она, и в её голосе прозвучали загадочные нотки. — Ты упорно, с завидным постоянством отказываешься от всего, что имеешь, от всего, что даровано тебе судьбой. Ведёшь жизнь на уровне какого-то святого, праведника, хотя это вовсе не ты, не твоя истинная суть, и никогда им не станешь, как ни старайся. Ты избегаешь любых обязательств, любой ответственности, потому что обязательства для тебя — это тюрьма, клетка, ограничивающая твою свободу. Ты свободен, Адам, свободен как вольный, необузданный ветер, что гуляет в полях. Ты бурный, неукротимый, как горная река, сметающая всё на своем пути. Ты живой, Адам, так живи полной жизнью, не сковывай себя этими незримыми цепями, не запирай себя в клетку условностей! — Может быть, я свободен именно здесь, с этими обязательствами? — возразил я, не желая соглашаться с её словами. — Ты не допускала такую мысль, что именно здесь я обрёл настоящую свободу, ту, которую так долго искал? — Посмотрим, как ты запоёшь, когда придёт неумолимое время прощаться с теми, кто тебе дорог — парировала она, не уступая. — Пройдет ещё десять лет, быстро пролетят, ты и оглянуться не успеешь, и ты должен будешь начать стареть, меняться внешне, как любой обычный человек. Неужели ты и вправду думаешь, что у них не возникнет вопросов, подозрений, когда они увидят, что ты совсем не меняешься, что время не властно над тобой? — Кроме них, у меня ещё есть Рой — напомнил я, пытаясь найти хоть какой-то аргумент в свою защиту. — Рой — это не обязательство, не тяжкий груз. Это твой друг, твой компаньон. Обязательство — это привязать себя к конкретной точке на карте, в то время как перед тобой открыты безграничные возможности, весь мир лежит у твоих ног, манит неизведанными далями. Адам... Ты упрямо не хочешь принимать то, что принадлежит тебе по праву рождения. — Что же мне принадлежит, Линдси? — спросил я, приподняв бровь в немом вопросе, не понимая, о чём она говорит. — Кроме этого старого, полуразрушенного дома, полного мрачных тайн? Я, право, не знаю, не понимаю, что мне принимать, от чего я отказываюсь? Прошу, объясни мне. — Ты прекрасно знаешь, о чем я говорю. И, кстати, ты почему-то не торопишься рассказать Рою о том, что ты сам ему дал. Ты не Иисус, Адам, ты — Люцифер, не забывай об этом. — Голос звучал холодно и жёстко, в нём чувствовалась скрытая угроза и явное недовольство. Каждое слово было пропитано ядом и сарказмом, оставляя после себя горькое послевкусие. Дверь со скрипом приоткрылась, выпуская в комнату Линдси. Но не в человеческом обличье, а в виде собаки. Она бесшумно подбежала к подносу, стоявшему на полу, и склонилась над чашкой с водой. Её язык быстро и жадно лакал живительную влагу, утоляя мучившую её жажду. Вид её был жалок и в то же время трогателен. Превращение, очевидно, далось ей нелегко. — Когда я приму то, о чём ты меня просишь, я смогу понимать тебя мысленно? — спросил я, повернув голову в сторону Линдси. Вопрос был полон надежды и одновременно сомнения. Хотелось верить, что сделка, на которую меня толкают, принесет хоть какие-то плоды, откроет новые возможности, даст преимущество в этой странной и опасной игре. — Гав! — утвердительно отозвалась Линдси, на мгновение оторвавшись от воды. Короткий звук, но в нем слышалось обещание, подтверждение моих догадок. Наступала зима, и с каждым днем становилось все холоднее. Резкий, пронизывающий ветер гнал по потемневшему небу тяжелые свинцовые тучи, предвещая скорые снегопады. Крепкие морозы, которые, судя по всему, вот-вот должны были ударить, не оставляли мне выбора. Придется снова возвращаться в деревню, в тепло и относительный покой, и оставаться там до самого апреля. Вдали от ремонтной суеты и ежедневных забот, у меня появилось много времени для размышлений. Мысли, словно беспокойные птицы, кружились в голове, не давая покоя. Одна из них была особенно назойливой: кого я мог бы оставить вместо себя в Тифенбахе? Кому доверить дела на время своего отсутствия, которое я планировал посвятить самопознанию, погружению в глубины собственной души? Однако, сколько бы я ни перебирал в памяти знакомые лица, никто, кроме, пожалуй, одного человека, не казался мне подходящим для этой роли. Человека, чье имя, возможно, уже успело стереться со страниц моей книги, затеряться в череде событий и других, более ярких персонажей. Маркус. Воспоминание о нем всплыло неожиданно, как забытая мелодия. Где он сейчас? Скорее всего, живет во Франции, наслаждается жизнью вдали от тревог и волнений, терзавших нас в прошлом. По крайней мере, это был единственный человек, перед которым я чувствовал вину, с которым так и не объяснился за все эти годы, не попросил прощения, не попытался оправдаться. Всплыл в памяти еще один эпизод, связанный с Маркусом. Несколько раз, в день рождения Агнешки, я замечал на ее могиле свежие цветы. Они появлялись там словно по волшебству, безмолвное свидетельство чьей-то скорби и памяти. И у меня не было никаких сомнений, что это Маркус, мой бывший партийный товарищ, единственный, кто помнил эту дату, приходил сюда, чтобы почтить ее память. Всего лишь один-единственный день в году, но в этом молчаливом жесте было больше искренности и преданности, чем во многих громких словах и обещаниях. Он приходил сюда, чтобы просто побыть рядом, вспомнить, положить цветы - и уйти. Тихо и незаметно. Как будто бы тенью скользнуть по гранитной плите. И я знал, что он никогда не расскажет об этом никому, как не рассказал и о многом другом. Мысль о встрече с Маркусом не давала мне покоя. Я решил подкараулить его у могилы Агнешки, в день ее рождения. Иного способа поговорить с ним, казалось, не существовало. Мне предстояло отправиться туда с самого раннего утра, когда ночь еще только-только начинает уступать свои права робкому рассвету, когда бледные сумерки едва-едва рассеиваются, окрашивая небо в зыбкие, полупрозрачные тона. Конечно, перспектива провести почти целый день на пронизывающем морозе, в ожидании, совсем не радовала. Но другого выхода я не видел. Это был единственный шанс поговорить с Маркусом и объясниться. Или хотя бы попытаться. Я устроился за раскидистым деревом, чьи голые ветви, покрытые тонким слоем инея, казались хрупкими кружевами на фоне серого неба. Отсюда открывался хороший обзор на могилу, и я начал свой караул, свое безмолвное бдение. Время тянулось мучительно, невыносимо медленно. Каждая минута казалась вечностью. Теплое, добротное пальто почти не спасало от пронизывающего до костей холода, который, казалось, пробирался под одежду, заползал под кожу, замораживая все внутри. Уши и пальцы рук и ног, выставленные навстречу ледяному ветру, коченели, теряли чувствительность, казалось, вот-вот превратятся в безжизненные куски льда. И если бы не Линдси, которая все это время неотлучно была рядом, прижималась ко мне, согревая своим теплом, я бы, наверное, окончательно окоченел, превратился в ледяную статую, безмолвный памятник собственному упрямству и отчаянию. Маркус появился лишь глубоким вечером, когда солнце уже давно скрылось за горизонтом, и на землю опустились густые, непроглядные сумерки. Я даже не сразу узнал его в сгущающейся темноте. Передо мной стоял совершенно другой человек, не тот Маркус, которого я знал когда-то. Исхудавший, осунувшийся, он казался тенью самого себя. Его некогда каштановые волосы потемнели, словно вобрав в себя всю боль и горечь пережитых лет, а кожа приобрела нездоровый, землистый оттенок, как у человека, давно не видевшего солнечного света. Таким он предстал передо мной - измученный, сломленный, но все еще хранящий в глубине души память о той, кого мы оба потеряли. В его глазах, казалось, навсегда поселилась тень невыразимой печали. Это был взгляд человека, пережившего слишком много потерь, человека, чей мир был разрушен до основания. Я осторожно, стараясь двигаться как можно тише, почти бесшумно, начал подходить к Маркусу. Каждый шаг давался с трудом, снег предательски похрустывал под ногами, нарушая тишину вечера. Я боялся спугнуть его, боялся, что он уйдет, прежде чем я успею сказать хоть слово. Ноги ступали будто сами по себе, помимо моей воли, словно не я, а кто-то другой управлял моим телом. — Здравствуй, — тихо, почти шепотом, поприветствовал я, когда оказался достаточно близко. Мой голос прозвучал непривычно робко и неуверенно в сгустившейся темноте. — Что ты здесь делаешь? — В голосе Маркуса не было ни удивления, ни радости, только холод, отчуждение и какая-то глухая, затаенная боль. Он говорил без тени эмоций, как будто обращался не к живому человеку, а к пустому месту. — Зачем ты пришёл к ней? — повторил он, и в каждом слове чувствовалась неприкрытая враждебность. — Потому что она была моей подругой, — ответил я, стараясь, чтобы мой голос звучал твердо и уверенно, хотя внутри все сжималось от волнения и страха. — Ты убил её, — бросил Маркус, словно пригвоздил меня к месту этим обвинением. — Я не убивал её, — спокойно, но твердо возразил я. Мне нужно было донести до него правду, какой бы горькой она ни была. — Её убили жандармы, присланные по наводке моей матери. — Эти слова дались мне с трудом, они были тяжелыми, как камни, но я должен был их произнести. Маркус пристально посмотрел на меня. Его взгляд был тяжелым, пронизывающим, полным презрения и гнева. Казалось, он видит меня насквозь, читает мои мысли, пытается понять, говорю ли я правду. Я не шелохнулся, не отвел взгляда, стараясь выдержать этот испепеляющий взор. Но, несмотря на внешнее спокойствие, я кожей, каждой клеточкой своего тела, чувствовал, как отчаянно он борется с желанием ударить меня, сорвать на мне всю свою боль, ярость и горе. Казалось, он вот-вот сорвется, поддастся этому порыву, и тогда уже ничто не сможет его остановить. Напряжение между нами было почти осязаемым, оно сгустилось в воздухе, как облако одеколона. — Я не убивал её. И Юстаса не предавал, — мои слова прозвучали как клятва, как последняя попытка достучаться до его сердца. — Если ты выслушаешь меня, то узнаешь много интересного. Говорят, что виноватые заслуживают второго шанса, но если я не виноват, почему ты отказываешь мне даже в первом? — Говори, — коротко бросил Маркус. Он достал из кармана пальто изящный серебряный портсигар, щелкнул крышкой, извлек тонкую папиросу и, чиркнув спичкой, закурил. Дым от папиросы медленно поплыл в холодном воздухе, создавая призрачную завесу между нами. И я начал говорить. Слова лились нескончаемым потоком, как будто прорвалась плотина, долгое время сдерживавшая напор воды. Я рассказывал все, что пережил за эти годы, все, что терзало мою душу, мучило бессонными ночами, не давало покоя ни на минуту. Я выплеснул наружу всю боль, всю горечь, все сомнения и страхи, не утаивая почти ничего, кроме тех деталей, которые ему знать было не обязательно. Я выпускал из себя весь яд, что долгое время отравлял меня изнутри, разъедал душу, не давая дышать. И в этот момент мне казалось, что Агнешка незримо присутствует рядом, стоит где-то совсем близко, слушает мой сбивчивый рассказ и безмолвно подтверждает каждое мое слово легким ветерком, который ласково трепал лепестки цветов ее скромного букета, принесенного Маркусом. Ее незримое присутствие придавало мне сил, помогало говорить. Я говорил и смотрел на Маркуса, пытаясь уловить хоть какую-то реакцию на его лице. Заметил, как от волнения у него проявились ямочки на щеках, как он нервно подцепил двумя пальцами свой элегантный шейный платок и немного расслабил его, словно ему стало трудно дышать. Возможно мой рассказ сдавил ему горло невидимой рукой. Он не смотрел на меня, избегал моего взгляда. Его взор был прикован к могиле Агнешки, к холодной гранитной плите, ставшей ее последним пристанищем. Лишь однажды он поднял глаза и посмотрел на меня, прямо в глаза, тяжелым, испытывающим взглядом, как будто ставил меня перед выбором: "отвернешься, струсишь, солжешь - и тогда весь твой рассказ пойдет прахом, потеряет всякий смысл". Но я не отвернулся, выдержал этот взгляд, потому что знал, что говорю правду, потому что мне нечего было скрывать. Я не струсил и не солгал, потому что в этот момент для меня было важнее всего донести до него правду, какой бы горькой и нелицеприятной она ни была. Мне было важно, чтобы он понял, чтобы поверил, чтобы простил, если сможет. Долгое молчание повисло между нами, тяжелое, гнетущее, наполненное недосказанностью и напряжением. Каждый из нас погрузился в свои мысли, переваривая услышанное. Наконец, Маркус нарушил тишину. — Почему ты нашел меня, Адам? — спросил он. Его голос звучал глухо, устало, без какой-либо интонации. — Чтобы обвинить? — В этом вопросе сквозила едва скрываемая горечь и, возможно, опасение. — Нет, — твердо ответил я, глядя ему прямо в глаза. — Я верю тебе и твоим благородным поступкам. Я знаю, что ты всегда выполняешь свои обещания. — Мне было важно, чтобы он понял, что я не держу на него зла, что я доверяю ему, несмотря ни на что. — Я готов тебе помочь вернуться в Пруссию, только если ты поможешь мне и займёшь место шульца Тифенбаха под моим присмотром. — Это предложение было обдуманным и взвешенным. Я действительно видел в Маркусе единственного человека, способного справиться с этой непростой задачей. — Ты прекрасно разбираешься в экономике, в твоих руках горит любое дело, ты умеешь добиваться результата. А ещё это отличная возможность на макете, на примере отдельно взятой деревни, построить ту модель общества, которую ты хочешь, воплотить в жизнь свои идеи и замыслы. — А если у тебя возникнут проблемы? — В голосе Маркуса прозвучало сомнение, но вместе с тем и заинтересованность. — Будем решать их по мере поступления. — Я старался говорить уверенно, хотя и сам до конца не знал, что нас ждет впереди. — Но только с одним условием. В деревне не прятать подпольщиков. Я не хочу, чтобы у местных жителей были проблемы, — это было принципиально важное условие, от которого я не собирался отступать. Маркус пристально посмотрел на меня, потом медленно опустил поля своей широкополой шляпы на глаза, словно пытаясь скрыться от всего мира, погрузившись в себя. — Здесь и прятать некого, — тихо, почти беззвучно сказал он, скорее самому себе, чем мне. — Я обещаю подумать. — Эти слова прозвучали как хрупкое обещание, как тонкая нить надежды, протянутая между нами. На этом мы и попрощались. Без лишних слов и долгих прощаний. Маркус развернулся и быстро исчез с кладбища, растворившись в ночной темноте, словно призрак, который я, возможно, сам себе и придумал. Он ушел так же внезапно, как и появился, оставив меня наедине с моими мыслями и надеждами. Я не знал, увижу ли я его снова, но в глубине души надеялся, что он примет мое предложение. Ведь, несмотря ни на что, я верил ему. Верил в его порядочность, в его ум, в его преданность своим идеалам. И верил, что вместе мы сможем изменить мир к лучшему, хотя бы в отдельно взятой деревне под названием Тифенбах. На исходе четвертого дня, мы с Фике получили долгожданную весть - телеграмму от Герды. Короткие, рубленые строки, напечатанные на телеграфном бланке, несли в себе радостное известие. Герда сообщала, что Мичи, благополучно разрешилась от бремени и родила мальчика. На вид младенец был совершенно здоровым, крепким и ладным. И, что самое удивительное, малыш оказался поразительно похож на Максимилиана. Такой же светленький, с льняными волосиками и, возможно, такими же, как у Макса, ясными голубыми глазами. Ребенок родился крупноватым, что могло предвещать трудные роды. Однако, как сообщала Герда, Мичи родила на удивление легко, без осложнений, что было огромным облегчением для всех, так переживавших за нее. И самое главное, Мичи была вполне счастлива. Это было ясно из каждой строчки телеграммы, из каждого короткого, но емкого слова. Её переполняла та безграничная, ни с чем не сравнимая радость, которую может испытывать только женщина, впервые прижавшая к груди своего новорожденного ребенка. Счастье материнства затмило собой все пережитые ею тяготы и наполнило её жизнь новым смыслом.
Запись 46
«Здравствуй, дорогая Фике,
Пишу тебе с тяжелым сердцем, потому что произошла ужасная трагедия, которую невозможно описать словами, невозможно передать отчаяние, которыое разрывает мою душу.
Вся эта история с беременностью Мичи, все оказалось тщательно спланированным, чудовищным планом Джона. Оказывается, он, воспользовавшись беззащитностью Мичи, зачал с ней ребенка. И как только она родила, Джон написал письмо Максимилиану. Письмо, полное лжи и грязных инсинуаций, которое оказалось способным разрушить не только брак, но и саму жизнь Максимилиана. Я отправляю его тебе, чтобы ты сама могла убедиться в подлости и низости этого человека.
«Дорогой Максимилиан,
Я решаюсь написать Вам это письмо, скрепя сердце, лишь потому, что верю в нашу с Вами дружбу. И верю в то, что Вы, как человек чести и благородства, сможете понять меня и принять правду, какой бы горькой она ни была.
Вы, наверное, помните, что в апреле этого года, когда тяжело заболел наш уважаемый батюшка, Мишель приезжала домой. И осталась здесь на некоторое время, когда он, увы, почил, оставив нас всех в глубокой скорби. До сих пор мое сердце болит по нему, не в силах смириться с этой утратой.
Но я пишу Вам не об этом прискорбном событии. Дело в том, что Вы, связав свою судьбу с моей сестрой, не подозревали, что она не совсем здорова душевно. Наша маменька, конечно же, предпочла скрыть от Вас этот прискорбный факт. Мишель больна, она подвержена приступам истерии, частым и неконтролируемым. Но и кроме этого, к великому сожалению, она не видит ничего предосудительного в кровосмешении, в этой гнусной и порочной связи.
И вот, воспользовавшись всеобщей скорбью и суматохой, во время болезни батюшки, она вела себя совершенно не целомудренно, бесстыдно и нагло. Она всячески приставала ко мне, домогалась меня, и, можно сказать, надругалась надо мной, воспользовавшись моим подавленным состоянием и растерянностью. Именно эту отвратительную сцену, это гнусное домогательство и заметил наш отец. И, не в силах вынести позора, не в силах смириться с тем, что его дочь оказалась столь порочной, он застрелился.
Ребенок, которого она родила, на самом деле является нашим с ней сыном, плодом этого грязного, противоестественного союза. Его зовут Михаэль, как она и мечтала назвать своего первенца, еще задолго до Вашего появления в ее жизни.
Простите меня, дорогой Максимилиан, что я вынужден так огорчить Вас, открыв Вам эту ужасную правду. Но я не могу молчать, не могу допустить, чтобы Вы и дальше жили во лжи, когда знаю, что Вас так жестоко, так подло обманули.
С наилучшими пожеланиями и надеждой на Ваше понимание,
Джон Кесслер»
Каждое слово этого письма пропитано ядом, ложью и лицемерием. Джон, этот подлец, не только опорочил Мичи, но и обвинил ее в смерти отца, переложив на нее свою вину. Он хладнокровно разрушил жизнь Максимилиана, и все это ради своей гнусной мести, ради удовлетворения своего уязвленного самолюбия. Это письмо - настоящий удар в спину, предательство, которое невозможно простить
Я обнаружила это злосчастное, полное яда письмо на рабочем столе Максимилиана в три часа ночи. В тот самый момент, когда дом сотряс оглушительный звук выстрела. Этот звук... после смерти господина Альберта я не спутаю его ни с чем, он навсегда врезался в мою память, как ледяной осколок. Этот звук предвещал беду, и я, затаив дыхание, бросилась в кабинет.
Сейчас бездыханное тело Максимилиана лежит на диване, накрытое покрывалом. Он ушел из жизни, не вынеся тяжести обрушившегося на него горя. Мы ждем приезда врача, который должен официально констатировать смерть. А после, как только формальности будут улажены, я немедленно поеду с Францем и маленьким Михаэлем, невинным ребенком, оказавшимся в эпицентре этой ужасной драмы, на остров Кесслеров. Туда, где, я надеюсь, все закончится.
Но это еще не все. Мичи... Мичи тоже мертва. Максимилиан, обезумев от горя и ярости, от той лжи, что обрушилась на него, повесил её в собственной спальне. Он не смог простить ей мнимого предательства, не смог вынести мысли, что она могла так поступить с ним. Его любовь, его доверие, его надежды - все было растоптано в одно мгновение.