Шрифт:
Я открыл глаза, и тут же мой взор устремился к коробке. Вопреки ожиданиям, там лежали всего несколько предметов: шкатулка из тёмного дерева, украшенная резьбой, подзорная труба, блестящая медными деталями, и листок бумаги, исписанный незнакомыми буквами.
– Читай-читай, Адам, – улыбнулась мама так широко, что её глаз почти стало не видно, и я почувствовал, как её рука слегка подталкивает меня вперёд.
Ганс и Мичи смотрели на меня неотрывно, с какой-то насторожённостью, будто я представлял угрозу их маленькой семье, хотя был её частью, как и они.
Я подошёл к коробке, взял листок под умиляющиеся взгляды гостей, затаивших дыхание в ожидании моего выступления, и начал читать, с трудом складывая буквы в слова:
– До-го-вор ку-пли – про-да-жи. Дан-ный до-го-вор гла-сит, что, с э-то-го дня ос-тров Фра-нца… – я смочил рот, потому что читать было тяжело, и я ничего не понимал.
– Ост-ров Фра-нца-Ла-вре-нтия со всем со-дер-жи-мым, а им-ен-но с зам-ком Луи-Вер-саль при-над-леж-ит тро-им по-том-кам Кес-слер: Ми-ка-эле Кес-слер, Ган-су Кес-слер и Ада-му Кес-слер.
Я поднял глаза, чтобы посмотреть на членов своей семьи. Каждое лицо выражало радость, удивление, даже восторг. Вот уж потеха! В день рождения одного дарить подарки всем. Но я смолчал об этом, поскольку родители воспитали меня не капризным мальчиком, а дед и вовсе учил быть бойцом, умеющим принимать любые вызовы судьбы.
Почему я вспомнил именно этот день из детства? Потому что это воспоминание всегда чётко отображало мою роль в семействе Кесслер – роль статиста, наблюдателя, а не главного героя. Ты учил меня, дедушка, что терпение вознаграждается, только вот, ты упустил один важный момент. Вознаграждается только то терпение, когда к цели приложена собственная рука, воля, упорство. Но цель, созданная другими людьми, даже самыми близкими, пройдёт только мимо, неважно, сколько терпения к ней приложено.
Запись 2.
Завести этот дневник меня побудила внутренняя, почти маниакальная любовь к наблюдениям, к фиксации мельчайших деталей окружающей действительности. Ведь память – вещь коварная и изменчивая: чтобы запомнить что-то новое, надо забыть старое. А я хочу детально отобразить всё, что происходило и происходит в моей семье, в моей жизни, будто бы создавая точный слепок ускользающего времени.
Недавно умер Эдвард Кесслер, патриарх нашего семейства, человек с железной волей и ледяным спокойствием. Он полностью передал своё наследство – движимое и недвижимое, материальное и духовное – во владения моему отцу Альберту, как бы передавая ему эстафетную палочку в бесконечном марафоне главенства. Я бы не сказал, что с господином Кесслером мы были в идеальных отношениях. Он никогда не лицемерил со мной, был по-военному прямолинейным, говорил правдву в глаза и ругал исключительно за дело, но я не мог открыться ему полностью. По каким причинам… Сам не знаю. Возможно, между нами стояла невидимая стена из разных поколений, и, соответственно разных взглядов на мир.
Он умер тихо, без стонов и жалоб, в своём любимом кресле напротив камина, снова зачитавшись до поздней ночи французскую книжку, точно в последний раз погружаясь в мир изящной словесности и философских размышлений. Никто из нас не шумел, не рыдал навзрыд, не рвал на себе волосы от горя. Все мы были готовы к этому исходу, поскольку дедушке стукнуло уже за восемьдесят лет, и его жизнь, подобно старинным часам, отсчитывала свои последние секунды.
Слуги, с печальными лицами обмыли старика, одели на него саван, готовя его к последнему путешествию, и до самого утра отец не отходил от него, молча сидя рядом, охраняя покой ушедшего командира. Может быть, он вспоминал все те дни, когда Эдвард дарил ему отцовскую ласку или же порол до боли в рёбрах, вкладывая в него силу духа и непоколебимую дисциплину.
Восприимчивая к темам смерти и похоронных процессий Мичи, заперлась в своей комнате с Гансом, и он долго убаюкивал её на своих коленях, точно маленького ребёнка, читая ей стихи и романы, отвлекая от мрачных мыслей и наполняя её душу красотой и гармонией.
Мама появлялась редко, и напоминала приведение, блуждающего по коридорам дома. Она как бы пряталась от неизбежности судьбы. Я видел её в кабинете отца, согнувшейся под бледным светом свечи, читающей документы, на остальное отвлекаться, видимо, ей не хотелось. Она обхватила голову руками, так что едва было видно её бледное, измученное лицо, точно она пыталась удержать в себе всё то горе и отчаяние, которые грозили разрушить её изнутри. (Или мне так казалось)
Я же шагал по дому туда-сюда, из комнаты в комнату, всё снова и снова возвращался к телу, точно магнитом притягиваемый к эпицентру скорби. Пару раз заставал отца, спящим на собственной руке, прижатой к холодному боку гроба, будто бы он пытался передать часть своего тепла ушедшему отцу. Я никогда не был суеверным или верующим в полном смысле этого слова, но почему-то всё ожидал, что дедушка резко откроет глаза, будто пробуждаясь от тяжёлого сна, или сядет в гробу, озираясь по сторонам с недоумением, или выглянет в дверной проём из тёмного коридора, как бы проверяя, все ли на своих местах. К его комнате я и вовсе боялся подходить, точно там таилась какая-то неизвестная опасность, чтобы не услышать его бормотание, шелест страниц документов или странные скрипы старой мебели.
Необъяснимое ощущение пустоты и нереальности повисло в воздухе, будто мир вокруг потерял свои привычные очертания. Его энергия ещё не покинула дом, она витала в каждом уголке, в каждой вещи, которой он касался ещё пару часов назад: в кресле, где он сидел и изредка покачивался, как бы убаюкивая свои мысли; в книгах, что он читал; в картинах на стенах, которые он так долго и внимательно. Всё вокруг было наполнено ожиданием, что он сейчас спустится со второго этажа в своей бархатной робе и сядет в кресло снова, возьмёт в руки книгу и продолжит своё чтение. Но потом мой взгляд возвращался к неподвижному мертвецу в гробу, и я тягостно вздыхал, осознавая необратимость происходящего.