Шрифт:
Рассказать об этом теще? К чему? Все равно заступится за дочку, скажет: тебе потаччица нужна?
Теща налила миску щей. Брусилов достал из сетки чекушку.
— Я не буду, — отказывалась теща, — у меня сердце.
— Давай, сердце. Это в городе у всех сердце, у тебя-то с чего? Пей вино, да растирай спину.
Теща выставила себе из горки граненый лафитничек, а Брусилову фигуристую, бочкастенькую стопку, с васильковыми крапинками.
Брусилов хлебал жирные, не продуешь, щи, а теща интересовалась новостями: где работает, там ли все живет, где жил, сколько получает — вопросов, как у следователя.
— Мать, — наливая по второй, спросил Брусилов. — Ну, не закрывай рюмку-то, не закрывай, на вторую ногу надо. Шел я к тебе, у пруда изба сгоревшая. Пожар был?
— За неделю до Ильи. Ладно, вода близко, залили. Василий Никифоров жил, сапожник. Не сапожничал он последние-то годы, оглох совсем и видел худо.
Брусилов хотел закурить, но теща не любила, что в избе курили.
— Отчего загорелось-то?
— Бог знает. К ночи пыхнуло. Девки шли из клуба, горит. Василей-то в окно как и вылез, ошалел от дыма. Насилу отводились, врачиху вызывали. Сын приехал за ним, увез в Москву. Сын-то его от первой жены, офицер, военный. Такой важный, что наш председатель сельсовета, на штанах-то лента красная, широкая.
— Генерал он, мать, не офицер, — уточнил Брусилов. — А чего ваш Никифоров с первой женой не жил?
— Чего, чего, — теща поднялась за самоваром. Брусилов вскочил и, опередив старуху, поставил самовар от печи на стол. — Чего вам двум дуракам не жилось, то и ему. Пей лучше чай, да поменьше спрашивай. Не все тебе знать.
— Я-то чего дурак? — открывая кран самовара и миролюбиво улыбаясь, сказал Брусилов.
— Говорено тебе, — не упустила случая укорить теща, — надо в один уголек дуть.
— Подуешь с твоей Фаиной. Рассказывала мне она, как ты ее коромыслом лупила, вышибла у ней ум весь, — возразил Брусилов, соображая, что их задушевная беседа начинает принимать весьма нежелательный оборот: поднимется старуха за свою дочь, выставит его на ночь глядя на улицу, у ней духу хватит, и спросил: — По избе ничего сделать не надо?
— И тебя бы коромыслом-то следовало, сговорчивей бы был, — сердито сказала теща. — Посмотри завтра, дверь на скотник худо закрывается, да курицу бы заколоть, все голыши несет, напостыло обирать за ней. Сколь поживешь-то?
Брусилов заметил, что теща, как и в тот приезд, никак его не называет. Пока жил он с Фаиной, то батюшкой, то ясным светом звала, а теперь никак, обиняками обходится.
— Да дня три-четыре побуду, — сказал он и, понимая, что разговор опять может стать опасным, все же спросил: — А куда у Никифорова первая-то жена делась? Померла?
— Гулял он от нее, — неохотно начала теща и замолчала так надолго, что Брусилов решил: передумала теща рассказывать. — Подружка моя была. Придет, сядет, вот где ты сидишь, плачет, слезы ручьем текут. Чем не баба была — и работница, и плясунья, и к нему со всей душой. Сперва-то он от нее украдчи — с одного года он с моим Степой был, здоровый был мужик, а на войну не забрали, а мой-то Степа весь израненый пришел, живого места нет. Да что украдчи, вся деревня скоро узнала. Терпела она, терпела, да не стало, видно, больше моченьки терпеть, и сынок младшенький у ней о ту пору помер. Ночью пришел Василей от зазнобы, она встала, робятишек поцеловала, перекрестилась, пошла на поветь и задавилась, оставила детей сиротами.
Брусилов размял папиросу, но не прикурил.
— Он на той потом и женился, с которой гулял?
— Жди… — Теща налила чай из чашки в блюдце. — На кой он ей нужен, она ведь для гулянья, не для житья. Станет она с робятами возиться, стирать на них, обихаживать. Такая валявка была. Он ту взял, которая померла-то летось.
Брусилов посмотрел в окно: не видать отсюда сгоревшей избы. И что за дурацкая привычка: жалко ту бабу, а хочется сказать теще что-нибудь наперекор.
— Ты, мать, откуда знаешь, что поцеловала она их? Пришла да тебе сначала сказала?
— Говори с тобой, — по-настоящему осердилась теща. — Неужто мать родная с детьми не простится. Это вы, два дурака, пожили да и в стороны, парнека старухе оставили. Ох, жизнь пошла, ни в чем греха нет.
Брусилов скорей встал из-за стола.
— Ладно, мать, пойду я на боковую.
— Где устлать-то тебе?
— Нигде. Пойду на поветь, в сене высплюсь.
— С ума сошел. Не лето ведь, озябнешь.
— Ничего. Надоело на простынях да под одеялом.
— Смотри, не кури там.
— Совсем-то не считай меня за дурака. Покурю на крыльце, — и уже у дверей Брусилов добавил: — Не сердись на меня, мать, не получилось у нас с Файкой, чтоб в один уголек дуть.
Теща отворила форточку, позвала.
— Шурка-а, иди домой, андели. Спать пора.
Брусилов поднял ворот пиджака, застегнул рубаху и, вырыв в сене яму, лег в нее и прикрыл себя сверху сеном.
От сена пахло дремотным запахом скошенных в июне трав и цветов; какая-то былинка поцарапывала шею, и это щекочущее прикосновение было приятно. Внизу шумно вздохнула корова, забормотали куры, и стало тихо, только где-то далеко-далеко прокричал петух. И отзываясь собрату, подхватывая его крик, один за другим закричали петухи в других избах. По наступившей заминке Брусилов понял: черед кричать их петуху, он, должно быть, готовится, привстает на насесте, бьет крыльями, вытягивает шею, чтоб сильней и свободней шел звук.