Шрифт:
На большее сил не хватило. Голова стала разрываться как от мыслей, которые мой ум никак не мог объять и переварить, так и от картинок, в которых рисовалась одна линия жизни, а от неё ответвлялись другие. Одна река жизни и её притоки. И непонятно, река ли продолжит свое течение в будущем или какой-то из притоков? Какая вода достигнет океана, а какая вся уйдет в песок в пустыне безмолвия и смерти.
«Не, не. На фиг! Это не моего ума дело, в том смысле, что моего ума не хватит. Может быть, Эйнштейн какой-нибудь и справился. Только не я! Моё дело следовать заданию и плыть по реке. По той реке, в которую меня швырнули. Верить, довериться и — плыть! Все записано! А, если так, то не нужно бояться!»
И в первый раз после того, как я узнал о беременности жены, я успокоился совершенно. А следом внутри поднялась такая волна радости и нежности, что я не удержался, поднял голову к небу и гаркнул:
— Я буду отцом! Ура!
… В роте, где мне выпало служить, как и во всяком замкнутом мужском коллективе, не все было всегда гладко. Редко, но эксцессы случались. Побегов и длительных самовольных отлучек не было, а вот на случаи своеволия и последующего телесного наказания насмотрелся. Бывало, напьется солдат, нагрубит старшему по званию или подерется, да и получит шпицрутенов. Перепадало даже тем, кто имел орден — и нижним чинам, и унтер-офицерам, хотя они были уверены, что им уже битье по спине не грозит. Если был пойман за пьянство или распутство, крест не спасал. Соберется полковой суд и вынесет приговор: получи столько-то палок[1]. Воровство у своих товарищей наказывалось ещё строже. Виновных прогоняли через пятьсот человек по три-четыре раза и отправляли служить в линейные батальоны. Мне эти сцены наказания — как серпом по одному месту. После стамбульской фалаки смотрел на телесные наказания как на злейшее зло. Слава Богу, не пришлось в руках подержать тонкий прут. Иначе нарвался бы на неприятности.
К моему удивлению, больше всего проблем создавали семейные роты. Имевшие много свободного времени женатики, вместо того чтобы заниматься своим хозяйством, предпочитали пьянствовать. Воровали у местных сено и дрова, отнимали водку. Иногда приходили в казармы, вроде как, в гости, а потом что-то пропадало.
Встретил меня через пару недель после Рождества на плацу унтер-офицер, которого все звали за глаза Прокопычем. Он иногда наведывался к Соколову. Тот давным-давно, в начале службы унтера, был его дядькой.
— Отчего в гости к нам, в слободку не заглядываете? Деньгу жалеете?
— Вроде, не знаю там никого.
— Отчего не знаете? Вот он я — приглашаю. Кислого молочка — нет? Не соскучились за молочным? Корова своя есть. Шмятанка. Айда?
У меня аж челюсти свело, так вдруг захотелось мацони. Намазать им краюху белого хлеба или обмакнуть в него нарезанные брусочками овощи и похрустеть, стирая с усов белую пену! В отупляющем гарнизонном быту еда превращалась в нечто вроде культа. Самую незамысловатую снедь полагалось есть с чувством, толком и расстановкой. Не спеша. Словно убивая время за неторопливым поглощением скромной трапезы. А любой приварок выглядел даром небес!
— Отчего же не сходить? Только у ротного отпрошусь. Не дело в самоволку бегать разжалованному!
— Так отпрашивайтесь! Вам не откажут.
Ротный не возражал. Лишь странно посмотрел на меня. С какой-то задней мыслью, как мне показалось.
Пошли.
Форштадт меня поразил своей неухоженностью. Заборы изломаны. Перед избами кучи мусора. Дома ветхие и грязные. Изнанка солдатской колонизации, о которой столько слышал дифирамбов, когда служил в штабе ОКК.
Жилище Прокопыча не выделялось в лучшую сторону. Внутри было не чище, чем снаружи. Настоящий свинарник. Стол с объедками. Унтер небрежно смахнул их на пол.
— Агафья! Ну-ка, покажись!
Вошла хозяйка. Молодая женщина с побитым оспой лицом. Держалась настороженно. Глаз не поднимала. Теребила пояс застиранного невзрачного платья в ожидании мужниных приказов. Какая-то забитая, как неживая.
— Водки нам сообрази на стол! — приказал унтер. — И эта… капустки там, огурчиков…
— Ты, вроде, молока кислого обещал, — вмешался я, не испытывая никакого желания пить с унтером и уже жалея, что пришел.
— Молоко будешь с водкой мешать? — изумился унтер, переходя на «ты».
— Мешать не буду. Не хочу водки.
— Ну, как знаш! А я усугублю. Мясоед. Сейчас можно.
Агафья расставила на столе миски с капустой и огурцами. Выставила бутыль с местной виноградной дурной водкой. Прокопыч налил себе кружку. Выпил. Зажевал кислой капустой.
— Где ж ты корову держишь? Коровника или сарая что-то не заметил.
— Так нет коровы.
— Что ж ты мне голову морочил?
Унтер хитро прищурился. Замахнул еще чачи, заполняя пространство резким запахом сивухи.
— Значит, не понял?
— Что я должен понять?
— Я тебе иной шмятанки обещал. Молочка… Бабу мое хош?
Я откинулся от стола, словно мне плюнули в лицо.
Унтер не унимался.
— Ты не смотри, что рябая! В постели горяча. И сиськи что твое вымя! Напьёшьси молочка… Гы-гы-гы! Ты ж богатей! Рупь серебряный обществу подарил. А я за рублем не гонюсь. Ик… Мне и полтины хватит. Ну, как? По рукам?
Я вскочил из-за стола.
— Да пошел ты!
— Эй, эй! Не серчай! Аль брезгуешь?! Да не беги ты! Ребятам не говори! — летело мне в спину.