Шрифт:
— Не надо ли еще чего исполнить? Это усилие было последним: глаза его закрылись, он перестал дышать.
— Все кончено, — сказал отец, — вот и философия! На последнем слове он сделал особенное ударение: священник был умный и ученый, и отец с ним часто рассуждал и спорил о философских предметах. Во всей этой сцене меня всего больше поразило спокойствие умирающего. Смерть, таким образом, представилась мне, на первый случай, не столько в ужасающем, сколько в торжественном виде.
Отец и по смерти мужа продолжал навещать красавицу вдову, которая постепенно привыкла видеть в нем единственного друга. Между ними произошло сближение, долго бывшее отравой жизни моей матери. Но она великодушно скрыла в сердце печаль, ни жалобами, ни упреками не смущая и без того удрученной души своего мужа. Она страдала, по обыкновению, тихо, безропотно, ища утешения в исполнении обязанностей.
Я тем временем рос без особых событий в моей личной жизни, подвергаясь лишь тем случайностям, какие неизбежны в бедном быту, где не до того, чтобы правильно и систематически заниматься развитием детей. Тут не было и тени воспитания, а было одно произрастание, под влиянием известных условий. Что совершалось во мне, то совершалось само собой, без посторонних усилий и вмешательств. Я рос, как растет в лесу молодое деревцо: выдадутся теплые, ясные дни — и оно пускает ростки, зеленеет; наступает мороз — и листья блекнут, свертываются, а готовый распуститься цвет опадает.
О нравственности моей, правда, до некоторой степени заботилась мать, и я, конечно, ей обязан первыми понятиями о чести и долге. Но главным образом я был предоставлен самому себе и все больше и больше сосредоточивался. При неприятных с кем-либо столкновениях я всегда спешил уйти в сторону: убегал в сарай и, зарывшись в сено, переживал там свое огорчение, затем принимался строить самые невероятные воздушные замки. Шумные игры детей вообще мало меня привлекали: я в толпе других мальчиков чувствовал себя неловким и затерянным. Но с глазу на глаз с избранным товарищем я бывал жив, весел, изобретателен.
Видя мою жадность к чтению, отец стал засаживать меня за серьезные книги. Но интерес к читаемому в таких случаях, быстро улетучивался. Книги были большею частью сухие учебники, иногда превосходившие мое понимание. Сунут мне, например, в руки русскую историю в издании для народных училищ: «Читай! — скажут. — Это полезнее тех-то и тех-то пустых книг и лучше беганья по двору».
Я сижу и читаю о полянах, древлянах, кривичах, вятичах… Меня поражает странность имен. Перевертываю листы: там перечислены битвы, режутся князья… Но мысль моя уже давно свободной птицей летает в заколдованном царстве, где я сам полновластный хозяин и царь.
Новое место, новые лица
Долго ждал отец; наконец, дождался желаемого места. В Богучарском уезде жила богатая помещица, владетельница двух тысяч душ, Марья Федоровна Бедряга. Она предложила отцу должность управляющего в своем имении, где и сама пребывала. Условия были выгодные, особенно при тогдашнем положении дел в нашей семье: тысяча рублей жалованья при полном содержании. Мы быстро собрались в дорогу и выехали из Алексеевки летом 1811 года.
Путешествие наше было очень приятно. Мы ехали с облегченным сердцем и со светлыми надеждами на будущее. Да и путь наш лежал по одной из самых привлекательных местностей. Пространство между Бирючем и Богучарами, верст около двухсот на юг, представляет одну из плодороднейших в мире равнин. Орошаемая многочисленными притоками Дона, в живописной рамке отлогих холмов, усеянная опрятными малороссийскими хатами, равнина эта поражает роскошью своих производительных сил. Черноземная почва ее сторицей вознаграждает летний труд земледельца.
Отсутствие лесов составляет единственный недостаток страны, но и тут она ни при чем. Здешняя почва производила их в изобилии и, наконец, устала производить. Невежественные помещики, не заботясь о будущем, безжалостно истребляли леса. Они не щадили даже вековых дубов.
Население страны было сплошь малороссийское. Крестьяне страдали под гнетом рабства. У богатых помещиков, владельцев нескольких тысяч душ, они еще были меньше угнетены, состоя большею частью на оброке, хотя и им приходилось немало терпеть от самоуправства управителей и приказчиков. Зато мелкопоместные землевладельцы буквально высасывали силы и достояние у несчастных, им подвластных. Последние не располагали ни временем, ни собственностью: первое поглощалось барщиною, вторая находилась в зависимости от жадности и произвола помещика. Иногда к этому присоединялось еще и бесчеловечное обращение, а нередко жестокость сопровождалась и развратом: помещик мог безнаказанно лакомиться каждой красивой женой или дочерью своего вассала, как арбузом или дыней со своей бахчи.
Разумеется, и тут, как везде, были исключения в пользу добра, но общее положение вещей было таково, как я говорю. Людей можно было продавать и покупать оптом и в раздробицу, семьями и поодиночке, как быков и баранов. Не только дворяне торговали людьми, но и мещане и зажиточные мужики, записывая крепостных на имя какого-нибудь чиновника или барина, своего патрона.
Своих людей не позволялось только убивать; зато слова: «Я купил на днях девку или продал мальчика, кучера, лакея», — произносились так равнодушно, как будто дело шло о корове, лошади, поросенке.
Император Александр I, в момент своих гуманных стремлений, выказывал намерение улучшить быт своих крепостных подданных. Были попытки к ограничению власти помещиков, но они прошли бесследно. Дворянство хотело жить роскошно, как говорилось — прилично званию. Оно отличалось безумною расточительностью и потворством своим прихотям. А крестьяне не понимали, чтобы для них могли существовать другие нравственные задачи, кроме беспрекословного повиновения господской воле, и другие удобства жизни, кроме дымной избы, да куска черного хлеба с квасом.