Шрифт:
Григорий Федорович недолго служил на государственной службе и вышел в отставку с чином прапорщика. В нем ни на каплю не было честолюбия.
Наше житье-бытье в Писаревке
Отец мой с энергией отдался занятиям по своей должности. И помещица, и крестьяне скоро ощутили на себе благотворные последствия его добросовестного труда. Одна увидела, как возникал порядок и являлись выгоды там, где их много лет не видали; другие начали отдыхать от притеснений и, среди своей нищеты и разорения, предвкушать более счастливую будущность.
Марья Федоровна принуждена была сознаться, что многим обязана моему отцу. Она убедилась в его честности и вверила ему безусловно судьбу своей вотчины. Сама же решилась предпринять давно задуманное путешествие, с дочерью, в донские станицы, к своему зятю, а ее мужу. Она надеялась помирить их, но главным образом желала отделаться от этой милой особы и навязать ее другому.
Они уехали. Отец остался полновластным распорядителем всех дел по имению. Отсутствие помещицы продолжалось около года, и этот промежуток времени был если не самым счастливым, то, во всяком случае, самым независимым и спокойным для нашей семьи.
В Писаревке тем временем составилось общество, замечательное для того отдаленного степного края. У отца завязалась тесная дружба с Татарчуковым. Григорий Федорович, как я уже говорил, только что женился на молоденькой, хорошенькой и образованной девушке, баронессе Вольф. Она с матерью и двумя сестрами приезжала в Писаревку погостить и не замедлила покорить сердце своего хозяина,
Эти баронессы Вольф были немецкие аристократки, чванившиеся родством с известный фельдмаршалом Лаудоном. Но они обеднели и теперь проживали последние остатки некогда значительного состояния.
Баронесса Юлия не по влечению сердца отдала свою руку Григорию Федоровичу, а под давлением бедности, которая становилась все тягостнее и настойчивее. У старухи-матери были еще сыновья. Один служил в военной службе и ничем не мог помогать семье. Два малолетних учились в кадетском корпусе в Петербурге, а самый старший, идиот, находился при матери.
Юлия была не красавица, но очень миловидна. Я живо помню ее. Брюнетка среднего роста, со смуглым подвижным лицом, она поражала благородством осанки и обращения, которыми вообще резко отличалась от провинциальных барынь. Ей тогда только что минуло двадцать лет, а муж ее перевалил за семьдесят. И какой муж! Он, правда, был одним из умнейших и благороднейших людей, но от него пахло козлом. Он и после брака таскал на себе все тот же засаленный сюртук и полуспущенные панталоны. Тот же отвратительный мешок болтался у него за плечами. Сквозь слой грязи, накопившейся на нем в течение семидесяти лет, вообще нелегко было добраться до перла его души, а тем более молоденькой, неопытной женщине. Тем не менее у ней, кажется, долго не было привязанности на стороне. Но в заключение ей до того опротивела жизнь с этим сатиром, что она, после многих бурных домашних сцен, уехала-таки от него в Москву. До отъезда она, впрочем, подарила ему дочь.
Из двух остальных дочерей баронессы Вольф средняя, Каролина, тоже была очень недурна, но старшая, Вильгельмина, уж не могла похвастаться ни молодостью, ни красотой.
У Татарчукова, как сказано выше, было еще две дочери от первого брака, Любовь и Елизавета. Обе толстые, краснощекие, неуклюжие, они, однако, были так умны и добры, что заставляли забывать о своей некрасивой наружности — особенно меньшая, Елизавета, всех привлекавшая ангельской кротостью.
Отец мой и мать были приняты как родные в кругу этой семьи. Расстояние между их домами было невелико, и они почти постоянно находились вместе. Вскоре к ним присоединились новые лица. Москву заняли французы, и жители ее толпами устремились внутрь России, ища убежища где кто мог. Второй сын Татарчукова, Алексей, только что кончил курс в Московском университете и поспешил домой к отцу, на короткое свидание: он хотел вслед за тем принять участие в народной войне. С ним вместе, спасаясь от неприятеля, прибыли в Писаревку московский профессор греческой словесности Семен Ивашковский с женою и молодой человек, его родственник, адъюнкт того же университета, Михаиле Игнатьевич Беляков. Все они нашли приют у старика Татарчукова. К ним нередко присоединялся еще слободский священник, отец Иоанн Донецкий — очень умный, с премилою женою.
Таким образом, в Писаревке составился кружок людей образованных, каких губерния вряд ли много видела за все время своего существования. Кружку этому суждено было прожить сильные драматические положения. В лоне его разыгрались страсти, произошли роковые сближения, было испытано немало радостей, но еще больше пролито слез.
Память живо рисует мне образы лиц, участвовавших в этой писаревской драме, полной трагического интереса. Из отдельных черт, уловленных тогда моей детской наблюдательностью, теперь слагается цельная характеристика лиц и событий, волновавших наш маленький сельский мирок.
О Григории Федоровиче Татарчукове я уже достаточно говорил. Займемся другими.
Профессор Ивашковский был тип ученого старых времен: в нем буква поглощала смысл науки. Его филологические исследования не шли дальше кропотливого собирания материала, с которым он, кажется, сам затруднялся, что делать. Высокого роста, сутуловатый, он ходил согнувшись, точно всегда чего-то искал под ногами. Улыбка редко озаряла его флегматическое лицо, которое от беспрерывного углубления в древних классиков точно застыло в одном и том же выражении. Зато он был бесконечно добр и простодушен как дитя. Не способный ни на какой обман, он не подозревал, что сам был постоянной жертвой обмана: его обманывали жена, прислуга, ученики.
Профессор сильно привязался к моему отцу и по возвращении в Москву затеял с ним дружескую переписку. Одно из его первых писем сопровождалось стихами собственного изделия, на изгнание из России французов. Я нигде не встречал их в печати и привожу здесь затвердившийся у меня в памяти небольшой отрывок как образчик поэзии, в которой, на радостях избавления от «двунадесяти языков», спешили тогда упражняться все призванные и непризванные «пииты»:
Ударил грозный час и суд небес свершился,