Шрифт:
И вот в ожидании такого Михаилу Владимировичу не терпелось ознаменовать себя, по крайней мере, дуэлью. Задор его в этом отношении иногда не был лишен комизма. И раз он действительно чуть не наскочил на дуэль. Михаиле Владимирович был страстно предан своему дяде: он по справедливости гордился его умом, характером, служебным значением и воинскою доблестью. И вдруг до него доходят слухи, что какой-то офицер когда-то, где-то непочтительно отзывался о генерале. Воспылать гневом и послать дерзкому вызов, было делом одной минуты. Но, увы! Никто никогда и не думал покушаться на честь уважаемого генерала. Слухи о том оказались чьею-то выдумкой, а не то и глупою шуткою, с целью подразнить молодого Юзефовича. Таким образом casus belli [т. е. причина военного конфликта] исчезал сам собой. Пришлось сложить оружие и, за невозможностью постоять за дядю, утешиться мыслью о его твердо устоявшейся репутации среди общества офицеров. Михаило Владимирович так и сделал.
Наша дружба с ним завязалась чуть не с первой встречи и чем дальше, тем теснее становилась. Нас соединяли общность вкусов и сходство в умственном складе. Оба одержимые недугом идеализма, мы до сих пор и в окружающем мире, и в самих себе тщетно искали удовлетворения своим непомерным требованиям. Теперь нам показалось, что мы друг в друге нашли желаемую точку опоры. Мы одинаково увлекались героями и древнего, и нового мира и, с дерзостью и неопытностью молодости, сами немножко метили в них. Разлад между моим внутренним миром и моими внешними обстоятельствами внушал молодому Юзефовичу глубокое участие ко мне — остальное дорисовывало его пылкое воображение.
Не меньше сходились мы и в нашем пристрастии к литературе. Сколько приятных, чудных часов провели мы вместе, читая и обсуждая то или другое произведение, не исключая и злополучных Эмиля с Новой Элоизой, которых я опять где-то добыл. Нас никто не тревожил ни в наших занятиях, ни в дружеских беседах. Генерал, как я уже говорил, вовсе перестал заниматься мною. Впрочем, ему и не до того было. Он часто отлучался на смотр полкам своей дивизии, а все остальное время посвящал составлению какого-то проекта. Он еще в Острогожске занимался им и теперь намеревался скоро представить его государю. Таким образом, мы с молодым Юзефовичем были предоставлены самим себе и своей дружбе.
Скверная вещь самолюбие! Без него плохо, с ним горе. Замешалось оно и в нашу дружбу и если не испортило ее, то только благодаря безграничной доброте и терпимости моего друга. Дело в том, что я был очень беден. Небольшое жалованье мое целиком отсылалось моей матери: его едва хватало на пропитание ее с четырьмя малолетними детьми. Я же, имея у генерала стол и квартиру, во всяком случае был избавлен от крайней нужды. Вначале она и совсем не давала себя знать, но понемногу стала проглядывать в одежде, и наконец гардероб мой пришел в самое жалкое состояние. Верхнее платье еще кое-как держалось, благодаря оставшемуся после отца, которое и позволяло мне довольно прилично являться среди людей. Зато белье мое представляло сплошную массу дыр. Я было попробовал вооружиться иглой и кое-как заштопывать или зашивать жалкое подобие моих рубах. Но скоро это оказалось невозможным, и я бросил иглу. Впрочем, я мало обращал внимания на это: горю нечем было пособить, следовательно, о нем и думать не стоило. Но за меня подумал другой. Мой Михаило Владимирович Юзефович как-то проведал о моей нужде и вздумал предложить мне свою помощь. Его отец был большой щеголь, и после него осталась куча платья и поношенного белья. Мой друг отобрал часть того и другого и просил меня воспользоваться этими вещами — для него самого лишними. Казалось бы, чего проще, при близости наших отношений. Но я вздумал оскорбиться.
Моя гордость возмутилась подарком, за который я не мог ничем отдарить. Там уже нет дружбы, думал я, где есть зависимость одного от другого, а я зависел бы от того, чье благодеяние принял. Бедность мою я сносил с полным равнодушием, и она не могла в моих глазах служить извинением. Наотрез и не без горечи отверг я предложенный мне подарок. К счастью, Юзефович был до конца великодушен. Он сумел войти в мое положение и хотя с сожалением, но без досады принял мой отказ. Отношения наши нисколько не пострадали. Мы продолжали по-прежнему вести задушевные беседы, поверять один другому свои воззрения на жизнь и на человека, читать новые литературные произведения в журналах, которые генерал выписывал в изобилии, и восхищаться красотой дочери стряпчего — звездой, сиявшею среди елецких барышень.
Кстати, о стряпчем, ее отце. Это был ловкий делец. Он занимался больше частными, чем казенными делами и всякой правдой и неправдой нажил себе преизрядное состояние. Два сына его воспитывались в Москве, в университетском пансионе, вместе с Юзефовичем, и вместе с ним приехали в Елец. Один из них был малый простой и недалекий, другой — болтун и франт, с претензиями на салонный тон. Жена стряпчего и мать предмета наших с Юзефовичем восторгов была бойкая бабенка провинциального пошиба.
В доме генерала Юзефовича была еще одна личность, с которою я состоял тоже в приятельских отношениях. Молодой человек, очень красивый, тонко образованный, с мягкими, изящными манерами, Алексей Иванович Лаконте занимал странное положение там и вообще представлялся личностью загадочной. Он перед тем служил в военной службе, даже участвовал в походе против французов в качестве вольноопределяющегося, но был уволен без чина, за недостатком каких-то документов. Едва ли он не был чьим-то сыном любви. Француз по фамилии и по изысканной любезности и тонкости обращения, он говорил и писал по-русски так, как в то время у нас говорили, а тем более писали немногие. У него был приятный голос, и он часто услаждал наш слух пением модных романсов, которые передавал со вкусом и экспрессией под аккомпанемент гитары. С его красивого лица никогда не сходила тень грусти, и это меня особенно к нему привлекало. Неопределенность его положения и самое покровительство генерала, видимо, тяготили его, но он или не хотел, или не знал, как выбиться на свободу…
Внезапная холодность ко мне Дмитрия Михайловича, надо отдать ему справедливость, не распространилась на мою мать. Он понял, как тяжела была для недавней вдовы разлука с сыном, и дал ей возможность повидаться с ним. Он выписал мою мать в Елец и выдал на ее путевые издержки сумму, из которой она нашла возможность еще уделить часть на возобновление моего гардероба. По отъезде ее я мог считать себя богачом: у меня было четыре новые рубашки.
Из числа многих лиц, с которыми мне привелось столкнуться за это время, особенно живо врезалась у меня в памяти фигура тогда полковника Лепарского. Кто не знает теперь имени этого благородного деятеля? Призванный стеречь в Сибири сосланных туда декабристов, он сумел внести в отправление тяжелой и щекотливой обязанности массу добра и гуманности, нимало не поступясь при этом своим долгом. Если правительство, назначая его на этот пост, имело великодушное намерение облегчить участь несчастных, оно вполне достигло цели. В Ельце Лепарский был уже не молод, но бодр и свеж. Он командовал Новгородсеверским конно-егерским полком под начальством генерала Юзефовича. Трудно себе представить личность более симпатичную. Он весь дышал добродушием: оно проглядывало в его рослой, полной фигуре, сияло на его широком с седыми усами лице, звучало в тихой, размеренной речи, задушевный тон которой невольно вызывал доверие. Он и тогда уже отличался каким-то особенным сердечным уменьем соглашать важное значение начальственного лица с кротостью и поистине отеческой заботливостью о подчиненных. Зато они и были преданы ему душой и телом.
Тем временем проект генерала Юзефовича был кончен и отправлен в Петербург, а затем и сам автор вызван туда для личных объяснений. Проект предлагал распространение чугуевских поселений на три уезда Воронежской губернии: Острогожский, Старобельский и Бирюченский. Смутные, зловещие слухи об этом носились еще во время пребывания Юзефовича в Острогожске, где, собственно, и составлялся проект. Мирные жители этого благословенного края были крайне смущены ими. Они кое-что знали об аракчеевских порядках в военных поселениях и, главное, наслышались о терроре в Чугуеве. Что могло побудить генерала предложить правительству такую непопулярную и жестокую меру? Одно честолюбие разве, которое все сильнее и сильнее в нем разыгрывалось и в заключение помутило ему ум и сердце.