Вход/Регистрация
  1. библиотека Ebooker
  2. Проза
  3. Книга "Так говорила женщина"
Так говорила женщина
Читать

Так говорила женщина

Каффка Маргит

Проза

:

современная проза

.
Аннотация

Маргит Каффка (Kaffka Margit, 1880–1918) родилась в городе Надькарой на территории сегодняшней Румынии, окончила монастырскую школу, затем училась в Будапеште, где получила диплом учительницы, преподавала в женской школе в Мишкольце, где и начала активно писать, а также сотрудничать с журналом Nyugat. В 1907 г. Каффка переехала в Будапешт, где после развода с первым мужем работала учительницей, чтобы прокормить себя и сына, продолжая публиковать стихи и рассказы в журналах. С 1914 г. оставила преподавание и жила уже исключительно писательским трудом, получив заслуженное признание как одна из главных авторов поколения и первая венгерская женщина-писательница. В этом же году вышла замуж за биолога Эрвина Бауэра. В конце 1918 г. Маргит Каффка вместе с сыном умерли от испанского гриппа. Настоящий сборник был опубликован в 1906 г.

«Женщина, которая еще и человек» Как про любого венгерского автора рубежа веков — пожалуй, самого продуктивного и впечатляющего периода венгерской литературы, — про Маргит Каффку (Kaflka Margit) писать довольно сложно, для понимания масштаба ее фигуры в контексте национальной культуры необходим весь сложносочиненный и хитросплетенный (как вышивки Анны Леснаи, одной из ближайших подруг писательницы, выдающейся венгерской художницы) пестрый фон эпохи. Насколько этот фон неочевиден для внешнего читателя, подчеркивает количество комментариев под приведенным ниже автобиографическим эссе. Стихи и проза Каффки — уникальное явление для Венгрии начала XX века. «Наша культура, безусловно, мужская, и Маргит Каффка сознательно бунтовала против этого, бросала вызов», — отмечает крупнейший поэт межвоенной Венгрии Миклош Радноти в посвященной ее творчеству диссертации. «Если бы это имя было псевдонимом, читатель бы терялся в догадках: что же это за не ведающий покоя, исключительно мощный автор? Исполненный женского обаяния мужчина, что с игривой серьезностью ткёт драгоценную ткань, изукрашенную причудливыми узорами, или женщина, наделенная мужской силой и одновременно вечным женским пороком — неспособностью построить нечто незыблемое?» — рассуждает о Каффке, наверное, самый известный и значительный ее современник, Эндре Ади, а затем, в той же статье, пишет о ней как о равной: «Она решает, она повелевает, потому что она — художник». И удивляется — «ой, женщина, которая еще и человек, и все же ей приходится или еще придется побороть в себе женщину». «Возрадуемся же Маргит Каффке, ведь она — торжество наступившего венгерского феминизма, женщина-писатель, которому [которой?] не нужны лживые комплименты. Сильный человек, художник с хорошей и верной судьбой, и никакая критика не может ее остановить на уготованном ей пути, уникальном во всех проявлениях». Жизнь и тексты Маргит Каффки вызывают стойкое ощущение столкновения с явлениями природы — неотвратимыми и безжалостными. Такой сама Каффка видела свою биографию в 1912 году: Я родилась в Надькаройе [1] тридцать два тяжелых и неоспоримых года тому назад. Отец, адвокат, впоследствии — главный прокурор комитата, по словам тех, кто его знал, человек неглупый, кроткого нрава, умевший общаться с людьми, был едва ли старше меня сегодняшней, когда внезапная болезнь за несколько месяцев свела его в могилу. Мать снова вышла замуж и снова овдовела — она и теперь живет в моем родном городе, уже совсем тихой жизнью. Первым из Моравского поля [2] пришел в эти края некий чех по имени Зденко Гавга, мой предок по отцовской линии, и — сколько бы ни возмущались те, кого, кроме меня, это еще интересует, — был он не разбойником, а смиренным и полезным слугой при королевском дворе. Есть немало записей и свидетельств о том, что его потомки получили здесь дворянство: прадеда моего уже величали дворянином, когда он переехал в Бихар [3] . Однако мечтательная, северная и крепостная кровь неведомых предков позволила обосновавшемуся в городе семейству достойно сохранить свойственные ремесленникам и школьным учителям мелочно-строгие нравы вплоть до новейших времен; дед мой, судья, был первым среди них обладателем университетского диплома. Предки по материнской линии, согласно хроникам семейства Урай [4] , генеалогическому справочнику Ивана Надя [5] и прочим непогрешимым историческим источникам, принадлежали к древнейшему благородному роду, представители которого пришли на эти земли еще с Арпадом [6] ; и это должно быть правдой — ведь писалась фамилия не через U , а через W — Wrai , а жители низенького домика столетиями до такой степени верили в свое происхождение (свирепые, пылкие, упрямые мелкотравчатые аристократы), что готовы были поколотить любого, кто осмеливался это отрицать. Мать я застала совершеннейшей бунтаркой, заносчивой и восстающей против всего сущего, ведь этим всем была жизнь, закон, стоящий выше рас и классов, который сводил ее с ума медленно и окончательно. Историям, что разворачивались на моих глазах, и тяжелым, кровавым интригам я обязана не только темой романа Цвета и годы , из-за которого родной комитат — как мне сообщили — готов изуродовать меня без капли жалости, если я посмею ступить на оскорбленную мною землю, но и, главным образом, неизбывной и страждущей двойственностью моего существа; вечной борьбой этих двух разных наследий, которую я отслеживаю шаг за шагом всей своей аналитической и сознательной натурой. В каком-то смысле я могла бы сказать, что эта борьба есть история моего характера, моих изменений, всего, что со мной происходило. 1 Современный Карей — город на северо-западе Румынии на границе с Венгрией, в прошлом вотчина рода Каройи, одного из богатейших семейств Венгрии. 2 Равнина на востоке Нижней Австрии на север от Дуная, немецкое название — Мархфельд. 3 Исторически Бихар — комитат (административный уезд) Венгерского королевства, большая часть которого сегодня является частью Румынии, а меньшая — современного венгерского комитата Хайду-Бихар. 4 Семейство Урай (Uray, Lirai) — одно из самых древних в комитате Сатмар, как пишет в своем справочнике упомянутый далее Иван Надь, — пришло на территорию Венгрии с первыми завоевателями. Сведения о носителях этой фамилии встречаются уже в XIV в. 5 Иван Надь (1824–1898) — историк, специалист по генеалогии и геральдике, автор 30-томника Семьи Венгрии с гербами и генеалогическими таблицами . 6 Арпад (ок. 845-855-907) — вождь древневенгерских племен, под его предводительством венгры перешли через Карпаты и поселились на территории современной Венгрии. Когда мне исполнилось шесть — до этого момента мы жили относительно зажиточно — я вдруг осталась сиротой без средств, детство я вспоминаю без особой радости; в молодости все было тяготы и борьба. Писать я начала в двадцатилетием возрасте, сочиняла стишки в народном стиле на манер Михая Саболчки и баллады в духе Йожефа Кишша [7] и печаталась в журнале Венгерский гений у Арпада Баша [8] , потом редактором стал Оскар Геллерт [9] ; полученное от него ободряющее редакторское письмо (он меня и на день не был старше) настигло меня уже в провинции — там же я взяла в руки красивую, благоухающую типографской краской свою первую книгу; не успев своими глазами увидеть ни наборщика, ни корректора, ни издателя, ни критиков. Только сейчас, спустя одиннадцать книг, я способна осознать, какое это гигантское дело, и запоздало поблагодарить Геллерта, с которым мы по прошествии десяти лет впервые встретились буквально на днях и с радостью, смешанной с грустью, обнаружили, что тогда, во время заочного знакомства, волосы у нас у обоих были подлиннее. 7 Михай Саболчка (1861–1930) — реформатский священник и поэт, представитель консервативной идиллической деревенской лирики «в народном духе»; Йожеф Кишш (1843–1921) — поэт, основатель литературного еженедельника А Хет , автор баллад о жизни современного города и деревенских еврейских общин. 8 Арпад Баш (1873–1945) — график и живописец, редактор иллюстрированного журнала Венгерский гений , автор иллюстраций к произведениям Толстого, Диккенса, Шекспира. 9 Оскар Геллерт (Оскар Голдманн, 1882–1967) — поэт, журналист, редактор, сотрудник журнала Нюгат , военный репортер, участник революционных событий 1918–1919 гг., после разгрома Венгерской советской республики отсидел в тюрьме. Та первая книга и оказанный ей теплый прием все равно случились поздно. К тому момент я уже была слишком затейливо опутана и связана бесчисленными сетями, вырваться из которых не хватило бы и целой жизни. Случись все это раньше... да, все, наверное, зависит от сущих мелочей! Моя жизнь — постоянный и непрерывный побег из провинции, из семьи, от предрассудков, от связей, от монотонной работы, от денежных затруднений, от конфликтов с самой собой; и мои тексты, возможно, лишь фотографические снимки, сделанные невозвращенцем. Впрочем, я могу привязать к ним балласт жизни, сбросить его за борт, и все станет куда проще! Это не значит, что у меня не будет забот, неурядиц и внутренних раздоров, но жизнь, которой я живу сейчас, лучше, прогрессивнее, чем все прожитые годы, эта жизнь намного более «моя». Да будут благословенны все заблуждения, прихоти и печали, что помогли мне стать свободнее, приблизиться к самой себе. Вот что важно. Возможно, даже важнее того, что принято называть талантом и в чем я не перестаю периодически искренне и не без грусти сомневаться. Но объяснить это здесь как следует не хватит места. Хорошо бы прожить еще несколько лет в относительном здравии, увидеть, как растет сын, сесть в поезд, чтобы он умчал в заветные дали, до отвала начитаться в книжных магазинах, где есть все книги, о которых только можно мечтать, найти силы написать пару вещей, которые я чувствую себя обязанной написать, но ровно столько, сколько необходимо. Успею ли я все это? Жизнь ответила на этот вопрос двояко: Маргит Каффка успела написать «пару вещей» и получить признание читателей и коллег как большой писатель и поэт, но на остальное времени, увы, почти не осталось. К рассказанному самой писательницей можно добавить, что в возрасте шести лет будущая самая известная женщина-литератор своего поколения потеряла отца, а с ним — и спокойную, размеренную жизнь. Дедушка и бабушка забрали Маргит с сестрой Ибойей в город Мишкольц, после окончания закрытой монастырской школы мать с отчимом собирались отдать девочку подмастерьем в швейную мастерскую, но из-за проблем со зрением записали-таки ее в женское реальное училище, после которого она поучилась в Надькаройе и в Сатмаре и год преподавала в Мишкольце, но «провинциальная скука» и «деспотичные нравы» (по словам самой Маргит) побудили переехать в Будапешт, где в 1902 году девушка получила диплом учительницы; тогда же в местной газете Надькаройя впервые было напечатано стихотворение Каффки — под псевдонимом, вскоре она начала печататься — уже под своим именем — в журнале «Венгерский гений», в 1903 году вышел ее первый стихотворный сборник. В 1904 году Маргит вышла замуж за инженера-лесоустроителя Бруно Фрейлиха, а в 1906 году родила сына Лаци. В том же году увидел свет и первый сборник прозы Каффки — Мыслители. Год спустя семья переехала в Будапешт: муж получил пост в министерстве сельского хозяйства, а Маргит — место учительницы в Уйпеште. Параллельно с работой в школе Каффка активно участвовала в литературной жизни, где практически сразу нашла признание, а когда с января 1908 года начал выходить журнал Нюгат, ставший впоследствии главным литературным журналом Венгрии первой половины XX века, Каффку пригласили в редакцию, так что она «официально» стала неотъемлемой частью одного из ярчайших литературных движений в истории венгерской культуры. В 1910 году Маргит развелась с мужем и стала жить жизнью, так хорошо известной современным женщинам (работать на нескольких работах, вести хозяйство и растить сына одна), но радикально новой для своего времени. В 1912 году вышел самый известный роман писательницы — Цвета и годы , поразительный текст, написанный от лица пятидесятилетней женщины, безжалостный и точный рассказ о невозможности реализоваться, о вынужденном бессилии и бездействии, о беспомощности женщины в мире мужчин, которые и сами не в состоянии найти себя в стремительно и бурно меняющемся обществе. Поиск возможных путей для современной женщины Каффка продолжает в романе Годы Марии (1913), а в последнем своем романе Муравейник (1917), основанном на собственном опыте взросления и становления, пытается понять, как косная и ограничивающая традиционная среда не дает женщине стать тем, кем она хочет и может. В 1914 году Маргит познакомилась со своим вторым мужем, Эрвином Бауэром (братом писателя, поэта, основоположника венгерской школы кино Белы Балажа, известного в СССР прежде всего как теоретик кино и автор либретто к опере Бартока), чья судьба — уже после трагической смерти Маргит и ее сына в декабре 1918 года от испанки — странным образом оказалась связана с Советской Россией, куда биолог, выпускник Гёттингенского университета и пламенный коммунист эмигрировал в 1925 году со второй женой, Стефанией Бауэр, после скитаний по Европе из-за участия в венгерской революции 1919 года и где успел поработать в московском Тимирязевском институте, а затем в Институте экспериментальной медицины в Ленинграде, написать книгу Теоретическая биология , а затем, в 1937 году, исчезнуть (в январе 1938 года супруги Бауэры были расстреляны в Левашове по Списку немецких шпионов, а их разлученные и помещенные в детдома сыновья нашли друг друга уже на исходе XX века). Это пусть и несколько многословно-торопливое отступление кажется мне важным: судьбы Маргит Каффки и ее окружения начинают закручиваться водоворотом трагических событий в конце XIX века, и воронка словно засасывает всех этих талантливейших и тонко чувствующих, мыслящих людей в разверзающуюся пропасть века двадцатого. Если не от испанки, то от войны, наркотиков, безумия, безысходности, репрессий уйдут из жизни все крупнейшие современники, друзья и литературные коллеги-соперники венгерской писательницы и поэтессы, а те, кто останется, будут, в большинстве, продолжать работать за пределами «нового мира». По-русски самый известный роман Каффки — Цвета и годы — вышел в 1979 году в переводе Олега Россиянова, но, увы, как и многие достойнейшие тексты венгерской культуры начала XX века (часто в очень приличных переводах), растворился в море «литературы стран народной демократии» вместе с классическими для венгерского читателя текстами Дюлы Круди, Деже Костолани, Михая Бабича и многих других авторов журнала Нюгат . Оксана Якименко Мыслители Перевод Наталии Дьяченко Их было двое: студенты с пылким воображением, умные, высокомерные и сильные. Молодые, одинокие, уверенные в себе и красивые юноша и девушка — и вот однажды они встретились. * Девушка совсем недавно переехала в Пешт. В жизни она знала только книги. В детстве ей так часто твердили: «Ты уродина!» — что потом, когда стали обращаться по-другому, она уже не верила. С самого начала она сталкивалась лишь с печальными вещами и боялась всего, что весело и приятно. А это всегда играет с человеком злую шутку. Девушка знала: только книги неизменны, верны и надежны. И чуть-чуть спесивы — это она тоже в них любила. Молодой человек учился в городе уже несколько лет — и не только по книгам. Он легко справлялся со всем в жизни — иногда с такой неудержимой быстротой и такими извилистыми путями, что это казалось почти нездоровым. Бедняга вился чистым чертом и порой не успевал спокойно подумать: он помнил только глубокое удивление, которое охватывало его каждый раз, когда ом ценой нешуточной борьбы вдруг добивался чего хотел, — за карточным столом, в фехтовальном зале, в гостях у женщины или в многослойных чертежах. — Вам нужно познакомиться, — сказала милая, кроткая молодая женщина, которая приходилась юноше сестрой Так они и встретились однажды солнечным весенним утром. * Юноша только пришел с соревнований по гребле — а девушка еще была на службе. Она хотела помолиться в никому не известной церквушке в Буде — по ее суеверным представлениям, так было действеннее. Она пошла туда, чтобы поблагодарить небеса за особую милость: за то, что смогла приехать сюда из провинции и выучить много разных вещей, и за то, что не стала такой же несчастной, как другие женщины в семье, которые сначала очень кого-то любили, а затем выходили замуж — или выходили замуж до того, как успевали полюбить. — Сегодня сюда кое-кто придет, — сказала, обнимая юношу, мама Иза, кроткая маленькая женщина двадцати лет. — Так и представляю, как вы будете философствовать. Салон мамы Изы был свежим, юным и полным цветов. В широком распахнутом окне весенний ветер играл занавесками с узором из роз, а внизу, на улице, солнечный свет, смеясь и торжествуя, бликом отражался от проносящихся мимо экипажей на мягких рессорах. Мама Иза, вся растрепанная, лежала на ковре и развлекала розовенького младенца. Там и произошло знакомство. Девушка подозрительно и недружелюбно, почти смущенно, протянула юноше руку, а тот смерил ее пристальным взглядом с головы до ног — и улыбнулся. Они стали видеть друг друга очень часто — каким-то случайным образом чуть ли не каждый день. * — Интересная девушка — странная, — сообщил юноша, Петер, младшей сестре. — Умна, как взрослая женщина, а наивна, как ребенок. Странная. «Очень рассудительный молодой человек, — думала порой Магда, девушка, перебирая книги. — Умный, а главное, не опасный. С ним можно говорить не жеманясь. Наверное, он уже заметил, что за мной не надо ухаживать, как за другими». * Но этого-то юноша тогда как раз и не заметил. «Понятное дело, — решил он, — пора закрутить небольшой роман. Легко начать милый изящный флирт и в нужный момент закончить. Более подходящей ситуации и не придумаешь». Того же мнения придерживались и остальные: Иза, ее муж и тетушки, заявившиеся на полдник. Заинтересовался даже малыш, который среди кружевных подушек тихо напевал на своем собственном языке: — Правда? Ну правда ведь? Магда взяла младенца на руки — а Петер склонился над ней, и пряди их волос соприкоснулись. Понятно, что так и надо было продолжать, чтобы все закончилось, как водится, умеренным количеством слез, мрачным сном о девичьем разочаровании. Сейчас девушке как раз полагалось вспыхнуть до ушей. Она не вспыхнула. Магда встала, пригладила волосы и, посмотрев в зеркало, произнесла: «Ого! Все-таки нет!» Петер внимательно оглядел стройную девушку с ледяным взором и сказал про себя с чувством, в котором было и радостное изумление: — А вдруг эта — другая! Что, если она не такая, как остальные? * И все равно — быть может, просто по привычке — он сначала испробовал общепринятые средства. Всего лишь один из тех банальных приемов, которые ему самому надоели до смерти: «Эта девушка благородная, добрая, ей явно захочется выступить в роли спасительницы». И принялся изображать страшного мерзавца. Но каковы были его изумление и радость, когда он не увидел на лице девушки ни удивления, ни ужаса! Магда согласно кивала, не произнося ни слова, будто все было в полном порядке. Он заговорил о женщинах и прочем. Она вновь закивала, спокойно и просто, как человек, который все понимает. Понимание, однако, было напускным. Ведь она услышала о вещах или сплошь новых, или о таких, какие раньше представляла себе совсем по-другому. Но ей хотелось казаться взрослой, посвященной — и спустя недолгое время посвящение состоялось. Тут и она начала высказывать мнение по разным двусмысленным вопросам, но ухитрялась так аккуратно обойти все, что было связано с ее персоной в наглухо застегнутом черном платье, что это сошло за кокетство. Собеседник насторожился и стал преувеличенно вежлив — такое поведение не было привычным. Мужчины, как правило, отвечают на него неуважением. * «Не то чтобы мне хотелось, — подумал однажды вечером молодой человек, — но я был бы не прочь, если бы она всегда мерила мягкими шагами комнату, когда я один. Она не тревожит меня, не будоражит, — это понятно, — просто хотелось бы, чтобы она появлялась здесь всегда, когда мне нужно поделиться какой-нибудь мыслью. Сидела бы напротив, сложив белые руки, и слушала; она ведь так замечательно умеет слушать и задавать вопросы одним взглядом умных глаз. Рядом с ней меня всегда посещают свежие и необычные мысли». «Нечего опасаться, — рассуждала в это время девушка, — Иза ошиблась. Между нами никогда не случится любви. О, для этого мы уже слишком хорошо знаем друг друга». * Случалось, что они пересекались и на улице. Когда девушка бродила по городу, устало, безо всякой цели, юноша появлялся прямо перед ней откуда ни возьмись. — Пойдемте со мной — я вас забираю! И вот она уже идет за ним — улыбаясь насмешливо и снисходительно. — Думаете, откажись я, это имело бы значение? Они следуют странными, извилистыми улицами, девушка уже решает, что они заблудились. По пути на них нападает глупое, ребячливое настроение — и вот они, хихикая, уже стоят перед дверями квартиры Изы. Молодой человек резко разворачивается и оставляет девушку в одиночестве. Через полчаса он все-таки возвращается. — Где вы были? — Нигде! Хотел пойти домой, но здесь лучше. На дворе еще стоит март, и сумерки опускаются рано. В это время внутри свекровь наставляет Изу — а малыш наблюдает за ними в крошечной комнате с розами. * И все же эти вечерние часы еще долго оставались печальными и мучительными. Они сидели у окна вдвоем, но девушка смотрела только на улицу, где туман опускался на фасады исполинских доходных домов, украшенные лепниной. — Не понимаю! — взорвался молодой человек. — Не знаю, чего вы, собственно, хотите от жизни? Вообразили, раз вы в своем самомнении возвысились, как каменный истукан, то и правда окаменеете? Накатит жаркая, мощная волна жизни и разнесет ваши теоретические построения. Не думайте, что устоите перед ней. Считаете себя первой среди тех, кто гневит бога? Куда там! Сотни тысяч до вас уже пытались и проиграли. Как же я посмеюсь над вами — когда вы все-таки очень сильно влюбитесь. — А я никому не скажу! — Послушайте же! Представим, что вы так и будете продолжать до конца жизни, хоть это вовсе не в традициях вашей семьи. Мне рассказали историю вашей бабушки — такую искреннюю и прекрасную! Но, допустим, вы будете последовательны. И чего вы добьетесь? Страсть и дальше будет нести миру и жизнь, и погибель — а вы умрете зампредседательницей женского клуба, прожив долгую благочестивую жизнь и не познав ее бурной полноты. Умрете, не прожив ни дня. — Я знаю, — ответила девушка, продолжая смотреть в окно, — я знаю — что никакой разницы не будет. Совершенно. Вы считаете, по-другому будет лучше? Метаться в безумном исступлении — кидаться из крайности в крайность — постоянно жаждать и никогда не достигать желаемого — вовсе, кстати, не существующего? Устать до смерти и потерять даже рафинированное наслаждение от веры в то, что могло что-нибудь и произойти? Для меня это просто приятная тайна жизни, которую я не стремлюсь разгадать. Завеса, которую я не отодвигаю по собственному желанию. — И вы думаете, будто наукам не хватает только вашей светленькой головы? — Это моей светленькой голове не хватает наук. Но бог мой! Может, это вашим машинам с большими колесами как раз нужен такой упрямый мальчишка, как вы, который один знает, как с ними обращаться? И который даже если изобретет что-нибудь — болтик там или зажим, — решит, что до этого уж точно никто другой не додумался? Вы-то, конечно, умрете с осознанием своей важности, да, почтенный? — Умрем мы одинаково. Вы как хохлатый голубь, а я — как воспитанная выжла. Но едва ли будет какая-то разница. * Они ругались, насмешничали. Изводили друг друга теориями, глумились над святынями друг друга, используя циничные, но все же поэтические идеи, и каждый срывал иллюзии с души второго, чтобы тот увидел их в безобразном, карикатурном виде. Они хотели быть легкомысленными и злыми — и причиняли друг другу боль; но все же чувствовали, что в один день вся эта жестокость испарится. Так и случилось. * Однажды вечером они вместе возвращались домой, до квартиры девушки было еще далеко. Белый свет газовых ламп потускнел, как будто что-то предвещая, и рассеялся в дождливом весеннем вечере, в нежной взвеси капель в воздухе. Петер резким движением выкинул сигару — искры брызнули по мокрому асфальту. Он и Магда медленно шагали рядом — и вели беседу — но впервые оба получали от нее удовольствие. Юноша заговорил: — Обожаю вечер настолько же, насколько ненавижу утро. Если бы вы только видели эти улицы на рассвете — усталых официантов, сонных пекарей, продажных девок! С какой звеняще пустой головой мир пробуждается для безрадостной работы! Нечего даже и пытаться покинуть блаженное ничто — тупое оцепенение изможденного мозга. — Скажите, разве вечер не пробуждает в вас какое-то чувство? Сам я сейчас бодрее, чем когда бы то ни было, — будто проживаю жизнь не одного, а целой сотни человек, или словно меня переполняет множество новых, неизвестных эмоций. Мне кажется, что для каждого вибрирующего ощущения у меня есть отдельный нерв, и я знаю их наперечет. Если бы мы дышали только кислородом, наша жизнь была бы всепоглощающей, лихорадочной и прекрасной! Я обожаю эти мощные, пугающие волны жизни, приливающие к вискам, — безумные мысли, которые пробудил вечер. Скажите, неужели вам это не знакомо? * — Я боюсь, — прошептала в ответ девушка. — Мне вспоминаются вечера моего детства. Мне было семь лет — я была грустной щуплой девчонкой — и уже понимала все, что обсуждали взрослые. Помню строгое, жесткое лицо дедушки, его седую бороду, слышу, как он бранится на террасе, забивая кнутом собаку. Мы с мамой в доме прижимаемся друг другу и не смеем сказать ни слова, когда он заходит. Помню слабо освещенную комнату на хуторе — и давящую тишину, когда я сижу в углу и размышляю: «А вдруг это все — просто сон — мама, я сама — и собака тоже. Только проснуться не выходит!» Думаю, я тогда заболела, раз меня начали мучить подобные мысли. Иногда в пасмурные ветреные вечера мы с мамой тайком выбирались из дома — через гумно к зарослям камыша. Ветер доносил из вышины клекот пустельги или бросал нам в лицо густой зольный дым — если где-то горел дом на хуторе или в деревне поодаль. Мама тянула меня за собой. На краю болота, рядом с корчмой, стояла повозка человека, который стал вторым мужем матери. Я всегда была с ними и понимала все их разговоры. Но как это было печально! Они почти не улыбались — и обменивались тяжелыми, серьезными словами — о судьбе, о смерти, о расставании. А я очень мерзла. Дедушка дома все больше мрачнел, а мама плакала, укладывая меня спать. Такой я знаю любовь. А потом настали другие вечера — долгие и страшные, — когда мама опять вышла замуж — и все равно сидела со мной одна, угрюмая и бледная, шила детские платьица и рыдала. — Наверное, вы правы, — произнес юноша; лицо его стало поразительно серьезным. — Человек никогда не получает того, что искал, а за несбывшиеся ожидания вечно изводит кого-то другого. * Они попрощались. На мгновение глаза обоих словно превратились в головокружительно глубокие омуты — а по рукам, протянутым для пожатия, пробежала дрожь. Затем девушка бегом поднялась по ступенькам к себе. Когда она отыскала нужную книгу, то почувствовала мутную пелену перед глазами, как уже много раз до этого. Лампа, что ли, светит тускло? Нет! «Ослепну когда-нибудь, — подумала она снова — ей ведь так сказал в детстве чудаковатый сельский врач. — Ослепну, прежде чем начну видеть и жить по-настоящему. А любить? Может быть, уже пора, и поскорее — пока не поздно». * Петер сидел за мраморным столиком в кофейне, где занимался чертежами, и думал о Магде. — Поразительно! Я уже два месяца почти каждый день встречаюсь с девушкой, которая красива, умна и к тому же не ханжа. А между тем даже во сне мне ни разу не хотелось чего-то большего, чем просто коснуться ее прохладной руки. Может, я все-таки не люблю ее — или только ее и люблю, в отличие от всех, кто был до нее? Не могу даже представить, что не увижусь с ней снова, не услышу ее голос. Он опустил голову на холодную мраморную поверхность — и пока его душу переполняли грезы, в которых эхом раздавался мелодичный, умиротворяющий голос девушки, он не чувствовал ничего, что походило бы на нервный, пульсирующий ураган влюбленности. * С этого момента между ними что-то поменялось. Из вздорных насмешников они превратились в миролюбивых брата и сестру — их общение стало мягким, спокойным и непосредственным. Они вели себя, как два серьезных, достойных человека, которые по прошествии времени — когда узнали друг друга лучше — научились взаимному уважению. Отношения стали более доверительными. Молодой человек рассказывал о родителях — о воспоминаниях детства, повседневных мелочах, о планах. Великие споры о социологии прекратились. Теперь они старались поменьше рассуждать, и оказалось, что так даже лучше. — Не носите вы черную одежду, — говорила Магда. — Вам идет только серый. — Зачем вы завиваете волосы? — спрашивал в другой раз Петер. — Гораздо красивее, когда они сами кудрявятся. Они учили малыша ходить, а потом рассказывали ему — вернее, друг другу — глупые путаные сказки. Один начинал, вторая подхватывала — и так далее. На дворе по-прежнему стояла весна — но то уже был май зрелости. * Все происходило само собой. Однажды вечером, когда они забрались в полутемную комнату и смотрели в окно, Петер без какой бы то ни было причины прижал к губам девичью руку. Магда в это время что-то рассказывала — чуть хрипло, спокойным тоном — какую-то бестолковую чепуху, которая даже. наполовину не была правдой — скорее, как раз полной противоположностью, но кто знает. Не прерывая рассказа, она опустила руку. И так повторилось много раз. * Но потом девушка внезапно встрепенулась и спросила, побледнев: — Сколько их было — тех, кому вы это говорили — с кем делали то же самое? В следующую же минуту она пожалела об этом — и содрогнулась от мысли: а если он рассмеется и отпустит какую-нибудь грубую шутку? Петер выпустил — нет — отбросил девичью руку — так, что она больно ударилась о подоконник. Он сделал это грубо, явно в гневе, — лишь для того, чтобы на другой же миг его губы с мольбой прижались к ее губам, скривившимся в плаче, — долгим, медленным поцелуем... * Иза и ее муж уже не оставляли их дома одних. Как бы возмутила девушку подобная опека раньше и как она была благодарна за нее сейчас. Еще и потому, что на них — на нее — смотрели теперь с таким нежным умилением, с каким принято смотреть на то, что уже свершилось. — И что теперь будет с этими двумя? — с упреком спрашивал Изу муж. — Закончится все печально, это точно, — шепотом отвечала женщина. — Это вы виноваты! — А! Девушка счастлива — разве это не стоит всего остального? Рано или поздно что-то должно было с ней произойти, она ведь была такой надменной и неопытной. Молодая пара молча шла впереди. В ритмичной походке девушки угадывалась меланхоличная покорность. Она ощущала легкость и безразличие. И думала: отдамся накатывающей волне, пусть она поднимет, а потом швырнет меня. Это ведь так просто! Тяжело лишь бороться против нее, тратить на это силы, терзаться размышлениями. * Дома она не стала доставать книги. Свесившись из окна, Магда долго глядела в ночь — на большую воду, похожую на шелк, на черные силуэты мостов и на огромные безмолвные вершины гор вдали. Как будто вся мистерия жизни разом восстала против нее. Ей открылись новые грани — новые пути и возможности — и то, что до этого дня она считала критически важными, поворотными моментами жизни, потеряло значение. Вещи, до сих пор не существовавшие, разом обрели реальность, а вместе с ними и она сама открыла для себя жизнь. Девушка прикрыла глаза, вздохнула и отчетливо ощутила, что этот вздох стал одним целым с дуновением легких ветерков, что шептались вокруг ее лица. Вся вселенная — одно целое, и ее пробуждающаяся сила гудит в соках деревьев, пульсирует в рассеянных белых облаках, которые, как ухажеры, беспокойно толпятся вокруг луны. Внезапно Магда ощутила легкое головокружение — на минуту она провалилась в беспамятство, а затем лоб быстро залил обжигающий жар. Девушка закрыла окно и, дрожа, зарылась лицом в подушки. * Но на душе у нее по-прежнему царил чудесный, блаженный покой, как у того, кто наконец склонился перед законом, против которого доселе бунтовал до полного изнеможения; как у того, кто признал, что лучший, самый приятный способ, которым могут произойти некоторые вещи, — такой же, что и у всех остальных людей: когда все случается само собой. Петер шептал ей на ухо: «Милая моя девочка — милая моя!» Говорил ли он так кому-то другому? Многим женщинам — всем? Нет! Это он придумал только для нее. Сколько еще раз она услышит эти слова — или какие-нибудь другие? «Но что будет в конце?» — снова спросил беспощадный разум. На краю сознания брезжила мысль, что однажды она может потерять эти бесчисленные сокровища так же, как нашла. Сможет ли она жить без нового волшебного чувства? Магда вспомнила историю своей семьи — как единственная, роковая любовь каждой женщины становилась трагедией. С необыкновенной ясностью она почувствовала, что сейчас началась ее собственная пьеса. И если она закончится быстро — в конце лета, через год, — что останется после? И девушка спокойно, без тени рисовки, совершенно буднично подумала о смерти. Э! Еще успеется! Но пока грядет еще столько всего чудесного и таинственного! Это и будет истиной, жизнью — алыми, ультрамариновыми красками, глубокими, интенсивными цветами. И несчастье тоже будет отчетливо, явственно настоящим. Альфреско! Мысли начали путаться. Она улыбнулась — и заснула. * А снаружи, в ночи, молодой человек еще долго бродил по городу, петляя среди темных мостов и освещенных улиц. Он размышлял. Как тот, кто в первый раз пробует делать это по-настоящему, он с лихорадочной энергией дробил свои чувства на мелкие осколки, безжалостно проливал свет на все, что пряталось в складках кулис его души. — Так значит, я люблю! Так, как любил раньше, как давно уже никого не любил. Как любил других — похожих одна на другую хороших и красивых девушек — которые вытесняли из памяти страстных, пылких женщин. На минуту он стал сам себе отвратителен. — Фу! Магда была права. Переезд не пошел мне на пользу, он испортил меня, отравил. Было бы так здорово оставаться обычным человеком, быть ближе к земле — пахать, сеять, ходить на охоту, много размышлять — и жениться. — А вдруг эта девушка создана специально для меня — эта настоящая девушка с чистой, как роса, душой. — Ах, если бы ее для меня сберегла мать, а не эти несуразные теории! Но так?.. — Что с ней делать? Завтра или послезавтра я еще буду ее целовать — а затем начну рассказывать ей для успокоения чудовищные небылицы, пока не померкнут ее прекрасные вопрошающие глаза. Я буду наслаждаться ее мучениями — и собственной привычной легкостью. Будет ли во всем этом сладостное удовольствие, в которое можно будет поверить хотя бы на несколько минут? «А что будет в конце?» — раздался, словно издалека, тревожный упрек. Его высказала душа. Да ладно! Пусть научится жить — быть счастливой, насколько это возможно. Я буду приглядывать за ней, а если и решу с ней расстаться, то никому не позволю порочить ее имя. У нее и так будет много хлопот из-за сестрицы Изы. И мысленно Петер уже набросал прощальное письмо, которое отправит в этом случае — полное красивых фраз и путаных жалких оправданий. Визит Перевод Наталии Дьяченко Девушка остановилась посреди перегороженной занавесками больничной палаты, где царил полумрак. Она пришла с залитых солнцем улиц, из свежей, полной звуков разговоров весны, где по променаду прогуливаются хохочущие дамы, с грохотом проносятся экипажи и повсюду синеют фиалки. Пульсирующая, манящая жизнь будто крылась даже в шорохе складок ее платья и? мягкой темной ткани, а с вуали шляпки струилось прохладное, свежее дуновение. С минуту она осматривалась с легким замешательством, пока глаза привыкали к темноте, а затем обнаружила койку больного и приблизилась — спокойно и без колебания. Она протянула руку. — Я привезла тетушке рецепт пунша с яйцом, а она отправила меня к вам. Это ведь не предосудительно? Добрый день! Голос ее звучал полно и уверенно, в каждом движении сквозило лишь ясное чувство собственного достоинства, может, даже несколько нарочитое, будто каждый шаг она делала с особой решимостью. Больной приподнялся в первый же миг — нервным, резким движением — так, что рядом вздрогнули склянки с лекарствами. Глаза его лихорадочно заблестели, на исхудалом лице выступил пот, он подался вперед, все ближе, ближе — и узнал девушку. Ему, охваченному жадным, исступленным удивлением, словно не терпелось оказаться рядом, а в бесконечно печальном детском взгляде горела вся тоска прошедших недель, безутешная и ненасытная — тоска по надежде, по выздоровлению, по будущему. С почти наивным трепетом он поцеловал руку девушки, обтянутую перчаткой. — Анна! Вы в самом деле здесь, Анна? — Ну конечно! Конечно, здесь! Она улыбалась просто и любезно, но ему все равно казалось, будто перед ним живительное сновидение. Исцеляющий, чудотворный сон, который видят в кризисный час перед спасением горячечные больные. — Стыдитесь, — тихо выдохнула девушка, — лентяй вы этакий! Лежите здесь, пока там, снаружи, весь мир пребывает в движении. Видели бы вы, как сияет солнце и сколько распустилось сумасшедших лиловых цветов... Я вам принесла. Она спокойно стянула перчатку и открепила скрывающую лицо вуаль — а затем поставила в стакан растрепанный букетик фиалок и нежным движением, едва касаясь, пригладила, словно вихор у шаловливого ребенка, продолжая щебетать: — Ну же, не печальтесь, на улице не так уж и здорово. Толпы народа носятся туда-сюда и галдят, а здесь по крайней мере тихо и можно поразмышлять. Вам это по душе. Так ведь? О чем вы нынче думаете? Восхищенный, благоговейный взгляд отвечал: «О тебе!» — Глупый ребенок! — улыбнулась девушка и вдруг начала оглядываться. — Не пойду за стулом. Сяду здесь, — она опустилась на край покрывала и весело продолжила: — Представляю, что вы тут выдумываете со скуки. Целое будущее, верно? Все, что ждет впереди: водяные мельницы, вырубка леса, кутежи, женщины, охота на медведя — там, дома, в Трансильвании. Странно, правда, что и я мечтаю о том же? Жаль, нельзя нам вместе. Мне прислали из Сепешшега [10] узорные скатерти, ужасно длинные. А тетя Борбала подарила мне свою долю фамильного серебра. Там есть и сахарница — чудесная! 10 Территория Сепеш ( венг .), современный Спиш ( словацк . и польск .) — историческая область в Словакии (небольшая ее часть расположена в Польше). Она говорила чуть быстрее, чем обычно, или в ее голос вкралась неестественная глухая интонация? Молодой человек откинулся на подушки и прикрыл глаза. — Полно делать из меня дурачка, Анна! Разве так нужно со мной разговаривать? Это прозвучало столь внезапно, что девушка в изумлении замолкла. — Послушайте, Анна, — промолвил больной с кривой улыбкой, — я очень благодарен, что вы пришли. Как хорошо! Но зачем и вы ведете себя так, словно я болван или ребенок, вы же всегда были честны со мной? Почему не скажете: «Я пришла увидеться в последний раз, чтобы совесть моя была спокойна, чтобы я могла упоминать твое имя в обществе»? Думаете, я не знаю, что мать не стала бы такой сговорчивой. Это она прислала вас, Анна, — она знает, что жить мне осталось меньше недели. Девушка взглянула на больного с недоумением, спокойный, растерянный взор победно выдержал взгляд мужчины, с беспокойством изучающий ее лицо. — Ну и ну! Так вы и вправду не знаете? — Или так, — рассмеялась Анна и схватила его за руку. Опять он собрался помирать. — Но как же нам быть с роднайской гадалкой? [11] Помните? Она предсказала, что я умру на десять лет раньше. А я пока что не спешу на тот свет. — Гадалка обманула. Я не протяну и недели. 11 Родна — горный массив в Карпатах на севере современной Румынии. — Помните же, как было тогда в Родне: вы стояли на одном берегу реки Хейе, а я на другом, и оказалось, что через нее — лишь две пяди? — Я умираю, Анна, — повторил юноша с маниакальным упорством. — Я уже чувствую тот неожиданный прилив сил, который при чахотке означает одно — смерть. Обида и нетерпение появились в голосе и выражении лица девушки. — Пишта, если вы продолжите подобным вздором расстраивать себе нервы — клянусь Богом, я уйду. Она отвернулась и собралась уходить, но обернулась с лукавой улыбкой — как тогда, на берегу Хейе. Мужчина рванулся к ней, с жаром и внезапно вспыхнувшей силой притянул обратно и почти прижал к себе, обхватив одной рукой. — А я не пущу! Не пущу тебя. Ты моя. Его руки сомкнулись на талии девушки, как железные обручи, лоб запунцовел. Анна с безотчетным испугом попыталась вырваться. То был страх цветущего здоровья перед лицом пульсирующего перенапряжения лихорадочной, больной жизни. Но все же, стиснув зубы, она осталась у кровати, неколебимая, как статуя, с прямой спиной и высоко поднятой головой — и позволила больному прижаться горячим лицом к ее бедру. Девушка положила руку ему на голову и провела по волосам, мягким движением, едва касаясь, как приглаживала фиалки. — Послушайте, — тихо обратилась она к нему, — вы негодный мальчишка. Сначала прогуляли здоровье на пирушках, простудились, заработали дурацкое воспаление, и вам все равно, что волнуются ваши мама и невеста. А теперь еще и меня смешите вздорными, речами. Вы глупыш, глупыш! — Полно, будет, — взмолился юноша. — Все вы, сильные мужчины, таковы. Забияки, которые мгновенно впадают в отчаяние, стоит им ушибить мизинец. Главная радость — довести до слез женщину. Вы, конечно, ожидали, что я расплачусь и соглашусь через пару месяцев обвенчаться с вами. — О! Вот, значит, какая ты добрая, Анна! — Будто кто-нибудь пожалел бы такого тирана и фантазера. Прекрасная перспектива, скажу я вам! Каждый год придется по три раза вас оплакивать — пока однажды вы не схороните меня саму, и кто знает, что за женщина будет накрывать на стол серебро тети Борбалы — может, вторая ваша жена? — Полно, милая! — Знаете что, Пишта? Пообещайте, что и тогда не возьмете в жены эту бледную девицу Понграц. Не возьмете? Посмотрите мне в глаза и пообещайте. Ласковый, нежный тон ее голоса неожиданно взбудоражил мужчину. Мужчину человека, который инстинктивно хочет до последнего вздоха оставаться сильным — активным, опасным, тем, с кем считаются. Он протянул руки к плечам девушки и рывком повалил ее на себя, почти коснувшись свежих, пахнущих фруктами губ. Затем силы его покинули, он упал на кровать и зарылся лицом в подушки. Раздался кашель. То был сухой голос смерти, от которого стынет кровь в жилах. Девушка обернулась позвать помощь, но пальцы больного судорожно сомкнулись на ее запястье. Она присела на кровать, провела пальцами по морщинам на бледном лбу и, облокотившись на подушку, поглядела на страдальца. Печальное сострадание доброго человека отразилось в ее чертах: то было древнее милосердие женской души к тому, кто ищет ее защиты. Анна подумала о высоком, стройном и сильном парне, который три года назад на загородной прогулке одной рукой перенес ее через речушку Хейе. Тогда и созрело в них то искусственно взращенное чувство, которое практически неизбежно внушила им ситуация: родительская воля, соседство земель... В то время Анна полагала, что иначе уже и быть не может. Ведь они любили друг друга. Больной с выцветшим, изменившимся лицом, с пятнами, проступившими вокруг глаз, тяжело дышал рядом. Анна опустила руку на бледные пальцы с синими прожилками. Взглянув на ногти, она заметила, что те выгнулись и утолщились: признак поздней стадии болезни. На мгновение девушка почувствовала укол сильной, неподдельной боли. «Это ведь конец», — подумалось ей. Но разве так было бы лучше? Больной позвал ее. Голос его был спокойным — почти утешающим. — Анна! Сядь ближе — послушай! — Нельзя, — прошептала девушка и приложила палец к его губам. — Полно — так надо! Наклонись ко мне! — Слышишь, Анна? Затем тихо — почти задыхаясь — прошептал ей на ухо: — Может, ты и вправду не знала, — но теперь, когда пришла навестить меня, ты поверишь, правда? — Быть может, я что-то придумываю или заблуждаюсь в том, что касается сроков, — может статься, протяну до конца зимы — в Лушшине или где-то ещё, — но слыхала ли ты, чтобы в моем возрасте кому-нибудь удавалось исцелиться от чахотки? — Но ведь... — Молчи, Анна! Однажды ночью мать дежурила у моей постели и захотела пить. Здесь стоял полный стакан воды — но она принесла себе другой. Так что я знаю, что это заразная болезнь — знаю с той ночи. Девушка на миг — на один блаженный миг величия человеческой души! — превратилась в извечную Женщину. Она схватила стакан больного и осушила его. Мужчина посмотрел на нее с обожанием на грани безумия — как на деву с алтарей — а затем забрал у нее стакан. — Это не мой — я из него не пил — его приносят для доктора. Но послушай, Анна. Допустим — в лучшем случае — мне пообещают еще несколько лет. И ты думаешь, я связал бы твою молодую сильную жизнь со своей? Украл бы у тебя эти несколько лет? Дай руку. Здесь, на пальце, должно быть кольцо! Вокруг него я в шутку обвил колосок, венчаясь с тобой, — помнишь? Двумя пальцами он обхватил безымянный палец девушки — а потом взялся за него всей горячей ладонью. — Я хорошо знаю тебя, Анна, знаю, что ты живешь в согласии с совестью и щепетильна до крайности. Это шуточное венчание может разрушить твое счастье. Сейчас я поцелую то место, где было наше кольцо, Анна, — и ты больше не будешь моей невестой. Девушка безжизненно глядела на него широко раскрытыми глазами. Рука ее дрогнула, она попыталась ее отнять. — Не надо, — теперь уже он гладил ее с участием и почти отеческой любовью, — оставь, так и должно быть. Вот увидишь, так будет лучше. Да, вот так, славно — как я теперь спокоен! Дыхание его в самом деле выровнялось, стало тихим и легким. — Давно я не был так спокоен. Если бы ты знала, Анна, что мне пришлось пережить за эти недели. Смутные сомнения терзали меня. Я никогда не чувствовал столь явно приближение смерти. Не такое уж великое дело, правда? Ты выйдешь за порог и в эту же минуту умрешь для меня. И вправду умрешь раньше, чем я для тебя — ведь я останусь с тобой — хорошим воспоминанием — верно? Девушка безмолвно кивнула, и губы ее дрогнули. Но печальный и нежный взгляд молодого человека заставил ее сдержаться. — Смерть не так плоха, — нужно только быть к ней готовым. Но иногда меня все равно охватывало отчаяние, упрямая жажда жизни. Я думал — невозможно сгинуть, когда так хочется жить — как угодно, даже обращаясь с жизнью аккуратно, как с треснувшим бокалом. Случались и моменты перевозбуждения, когда я думал сорвать компрессы, разбить банки с лекарствами и пожить еще немного — хотя бы еще один самозабвенный, насыщенный последний день, кутить в хмелю, веселье, музыке. А по вечерам, когда я впадал в исступление, говорят, меня пытались удержать силой. Я все время хотел поехать к тебе. — Иштван! — Ничего не говори! Уже все хорошо. Мне хорошо и очень спокойно. Послушай, Анна, мне вот что пришло на ум. Еще зимой у меня бывал один мой друг — Шандор Роксер — такой крупный немец. Представь, он все время о тебе говорил — он знает все твои привычки, все твои любимые цвета, песни, растения. Известно ли тебе, что ты совершенно заморочила ему голову? Этот упрямый широкоплечий парень будет твоей верной собачкой, если выйдешь за него. А уж его состояние... Девушка стояла перед ним бледная как смерть. Призрак улыбки еще подрагивал на ее губах, дыхание участилось, рука норовила отодвинуться. Анна вскрикнула с мольбой: — Иштван! Молчите! Тот вновь приподнялся и подался вперед, пристально глядя ей в глаза, — как человек, который уже справился с самой трудной частью дела и с облегчением выдыхает перед приятной. Перед Анной снова был ребенок с умоляющим взглядом — бедный больной ребенок, над которым она вновь почувствовала свое превосходство. — Анна — дай мне еще раз руку. Еще один раз — поцеловать то место, где было кольцо. Только не так! Подойди ближе — еще один раз — последний. Обними и ты меня, Анна, — обеими руками! Твоя кожа — чистый бархат! Вот видишь — это лучше всего на свете — что ты — сейчас — смотри, я счастлив, Анна. Он поднял глаза — на лбу лихорадочно бились жилки — черты лица заострились — рука обжигала, точно горячие угли, губы были сухими и потрескавшимися. Девушка склонилась к нему и неожиданно, почти не касаясь, всё же поцеловала его. — Мне пора — прощайте! Будьте молодцом и берегите себя! Прощайте! До свиданья! Она быстро развернулась — и вышла, не оглядываясь. * Снаружи у входа ее ожидала седая женщина. Они молча обнялись, затем, чуть не рыдая, шепнули друг другу пару фраз. — Спасибо! Да благословит тебя за это Господь, дитя мое! — Сколько ему осталось? — Считаные дни! А может, уже этой ночью... — А если все же?.. — Ничто не поможет. Даже чудо. — Я так хотела бы остаться с ним до конца, тетушка. Но меня увозят в деревню... Какие-то пошлые утешения вертелись на языке, но Анна почувствовала, что они неуместны. Да и чем она могла помочь сильной, гордой даже в боли пожилой женщине, которая с каждой минутой становилась все менее близкой? Она медленно двинулась к двери — затем огляделась. — Я тут кое-что сняла перед тем, как зайти. Эта вещь где-то здесь. Женщина подняла со стола кольцо и отдала ей. — Видите, милая Анна, — я совсем позабыла. Какая я неблагодарная. Что ж, будьте очень, очень счастливы, пусть вас там полюбят так же, как любили бы мы. Роксер достойный, добрый человек, он любил и моего сына. Будьте счастливы. И осенила крестом склоненную голову девушки, как принято у трансильванских протестантов, а затем проводила Анну до дверей. Та поспешно, пружинистым шагом вышла наружу — на улицу, где было шумно и солнечно. Ее охватил болезненный восторг от жизни и начало душить воспоминание о поцелуе, который был данью уважения, — смыть его — освободиться — позабыть! Жених ждал ее на углу. Брак Перевод Наталии Дьяченко Где-то в вышине среди пушистых облаков два розовых маленьких ангела с печальными глазами сложили крылья, выждали минуту, затаив дыхание, а затем один из них несколько раз тихо и робко хлопнул в ладоши. В это время внизу, на земле, осыпались лепестки лета, вновь лопались распускающиеся бутоны, сладкие, удушливые ароматы через открытое окно вплывали в комнату, где двое праздновали свадьбу и скрепляли свой союз, соединяясь в тихом, усталом вздохе. Они давно полюбили друг друга. Мужчина повстречал женщину посреди цветущего сада на окраине городка. В ту пору сад был весь усыпан пылающими пеларгониями; на веранде безучастно покашливал седовласый худой мужчина в запахнутом на груди халате, рядом возился бледный мальчик. К солдатикам, которых он складывал в большую деревянную шкатулку одного за другим, он обращался «дяденька», а лохматой собачке тихо говорил, держась за папин стул: «Собачка, будьте так любезны, уйдите отсюда!» То были муж и ребенок этой женщины; и только алые садовые цветы как будто не принадлежали ей по-настоящему. Ведь внутри, в маленькой гостиной, все было сиреневым — каждый блик, каждая тень, каждый клочок ткани, — и в этой атмосфере мужчина и женщина впервые взяли друг друга за руки с печальным удивлением. Они пытались быть друзьями. В то время женщина переводила чудесные шведские рассказы о бурных северных водах и рыбаках с большими голубыми глазами, читала их мужчине вслух, а тот садился за фортепиано, и мелодии, простые, но словно исходящие из волшебной пучины, сверкали и звенели под его пальцами. Но оба все чаще замечали, как вздрагивают их руки, как ласковые звуки пронизывают разум, как с тревогой пересекаются их взгляды, — а тот посторонний человек продолжал кашлять на веранде. — Вам нужно уезжать отсюда, скорее, как можно дальше! — торопила его женщина. Еще какое-то время они горячо спорили. Мужчина в глубине души не очень-то и хотел именно того, что порой требовал так буйно, только чтобы в следующую минуту покаянно броситься на землю, приговаривая: «Вы правы, правы!» Женщина, подталкиваемая желанием одарить его милостью, порой поддавалась предательскому дурману, но в минуту опасности всегда отступала перед «грехом» со смертельным, почти животным страхом. Как хорошо нам знакомы эти сражения! Но вот однажды с чужбины пришли длинные серьезные письма: известия по работе, продвижение, слава, успех. «Итак, я уезжаю!» — сообщил мужчина. «Победа за мной», — печально прошептала женщина, и кто же из них был прав? Какое-то время они изводили друг друга пылкими любовными посланиями, но догадывались, что скоро неистовство этих воздушных баталий затихнет, и ничего не останется. А должно было остаться что-то такое, к чему они оба могли бы прибегнуть, спасаясь одна — от мрачной скуки одиночества, другой — от великой мечты и суеты жизни, от горячки сражений, от с трудом вырванных, безрадостных триумфов и дешевой эйфории. Они вновь стали «хорошими друзьями», и редкий опавший лист — страница из письма — рисовал картину отношений между матерью и сыном, нежную близость чистой привязанности. Но порой оба чувствовали, как на них нисходят великие летние вечера, опасные, полные стрекота сверчков и запаха скошенной травы — часы боли и тоски чистые, без единой тени, непривычно печальные и неотличимые друг от друга, как вечно повторяющийся сон, белый лебедь, плывущий по волнам, залитым лунным светом. «Это же моя мысль в чистом виде!» — шептал со светлой грустью мужчина, и ему не приходило в голову, что эту мысль так замечательно отмыли дочиста благословенные время и расстояние. «Однажды он вернется!» — бывало, упорно твердила женщина, но то была отвлеченная мысль, которая ничем не отзывалась в душе и лишь мелькала порой, когда она в сумерках бродила по саду, прижимая к губам большой красный цветок и вместе с ним прикусывая губы до крови. Летели годы, события мелькали, сменяя друг друга, — и вдруг эта ничего не значащая история завершилась так, как никогда не завершались другие, похожие на нее. «Ошибка! — мог бы сказать наблюдатель. — Вот тут-то все и пошло не так!» Может, это и правда, — но думать об этом не стоит, должны случаться и ошибки, без них всё в мире будет оставаться неизменным. А произошло вот что: однажды мужчина в самом деле вернулся в дом с пеларгониями, но женщина уже носила траур, а мальчонка с испуганным глазами стоял перед ней на веранде. — Папа уехал — далеко, в черной карете. Он больше никогда не вернется... Мужчина обнял бедного малыша, а в вышине, среди белых как снег облаков иллюзий, уже шептались два серьезных ангелочка. С этого дня они начали приглядывать за ситуацией; их детские улыбки были полны мудрости и сомнения, как у малышей, которые боятся, что взрослые опять шутки ради обманут их. С любопытством, тихо, нерешительно они хлопали в ладоши, когда свежие летние лепестки осыпались на свадебном торжестве и усталый вздох любви таял в воздухе. Но затем маленькие ангелы разбежались играть в прятки среди больших пушистых перин облаков. Это было гораздо веселее, к тому же на некоторые вещи не стоит смотреть слишком долго. Что ж, кажется, этой сказке конец, а пока не началась новая, заслуживающая внимания, нужно чем-то заниматься. * Сказка закончилась. Они переехали в столицу и поселились в Буде, в районе Табан, у обрывистого края холма. В их маленький одноэтажный дом перекочевали все лиловые тени и драпировки, и только в саду росли бледно-желтые орхидеи на длинном стебле и крупные лиловые остролодочники. К этим цветам мальчик тоже обращался с почтением и подолгу разговаривал с ними. Он по-прежнему был очень тихим ребенком, таким его и любили. В первой половине дня мужчина давал уроки в престижной музыкальной школе на другом берегу, а во второй — тихо, со свежим юношеским восторгом нежно пробегал пальцами по клавишам и быстро набрасывал беспорядочные знаки на бумагу. Впервые в жизни он познал покой и безмятежность, гармонию; все это было ему внове, но благотворно влияло даже на работу, которой он был теперь занят. Он постепенно собирал воедино итоги многих лет странствований, воспоминания о бурях прошлого, нежные мелодии и дикие, отчаянные крещендо юности. На этом безмолвном и безмятежном песчаном берегу он вскрывал одну за другой раковины, с давних пор таившие жемчужины, — и каждая была порождением лихорадочной борьбы прошлого, биения волн, крошечных жалящих песчинок, мучительных ран, как и все жемчужины в мире. Он бережной рукой доводил до совершенства свое первое крупное произведение, заботливо, скрупулезно, испытывая приятную легкость. А что женщина? За это время и она познала некоторые вещи, навела к ним мосты через собственную душу, и люди стали прислушиваться к ней. В первой половине дня она работала за белым письменным столом, после обеда ей надо было идти в редакцию. Так что мальчик слонялся по залитому солнцем саду, предоставленный сам себе, а в кухонном подвале время от времени на минуту затихали звуки кусачек для сахара или мешалки. В такие моменты из кухонного окошка, выходящего в сад, высовывалось лицо растрепанной, румяной поварихи Юлиш в белом платке. — Что поделываете, Питю? Молодец, Питю, играйте-и-грайте! На Юлиш — в общей идиллии ее личность тоже играла роль — наверное, зиждилось любое согласие. И она не зря занимала свое место. Юлиш была сметливой, толковой и спорой девицей, образцовым домашним животным, человеком, который будто от рождения знал, в каком порядке подавать блюда, сколько денег до середины месяца можно потратить на рынке и во сколько встанет счет из магазина. Так что их жизнь стала почти что идеальной, о да, весьма неплохой, и ее можно было бы, как картинку, вырезать ножницами и сдать в типографию вместе с дидактическими статьями для школьной хрестоматии, по которой учатся хорошие дети, — но тут два ангелочка вновь повстречались среди кучерявых облаков. Тот, что хлопал в ладоши, со смехом ткнул крошечным пальцем в пару, а второй серьезно, не отрываясь, пролистал от начала до конца книгу их уже облетевших дней. — Спущусь-ка я к ним! — молвил он. — И сказка снова начнется, верно? * Но со сказкой пришлось попрощаться, на этот раз — окончательно. Ведь то, что произошло после, — дело совершенно глупое и ничуть не возвышенное, а такое, какое люди обычно выпускают из книг для чтения, да и в жизни выносят за скобки. Около семи вечера женщина возвращалась с работы. Золотисто-бронзовый свет заходящего солнца следовал за ней вдоль Дуная, заливал светлое платье из батиста и элегантную шляпку, украдкой вплетал в каштановые волосы золотистые тени и ложился отсветом под прозрачную, но свежую кожу. Она лучилась спокойной радостью, которая теперь всегда исходила от нее, резко, торжествующе набирала воздух в грудь, как тот, кто наверстывает упущенное за долгие годы, когда приходилось втягивать его сквозь стиснутые зубы. Ее стройная фигура словно стала выше, спина выпрямилась, глаза улыбались, а жизнь, казалось, перестала грузом давить на плечи; куда бы они ни шла, люди смотрели ей вслед. — Я вот-вот буду у него! — подумала она и чуть не начала напевать на улице, а затем вприпрыжку, как девчонка, забежала под прохладную арку ворот. Весело и звучно крикнула в сторону кухни: — Юльча! Принеси нам что-нибудь поесть! Никто не откликнулся, и женщина, по-прежнему улыбаясь, торопливым шагом пересекла веранду. Обеденный стол был накрыт только наполовину, из другой комнаты доносился тихий смех и странные грубовато-сиплые, сдавленные голоса. Совсем недолго. Неприятное удивление еще не успело пронзить ее нервы, она спокойно и быстро открыла дверь и произнесла ровным, мягким голосом: — Ступай, накрывай на стол, милая! Полная девица, вся пунцовая, отскочила от пианино, а мужчина внезапно громыхнул по клавишам — необыкновенно грубо, — и вид его в эту минуту стал весьма жалок. Девушка уже позвякивала вилками где-то снаружи. — Мы долго тебя ждали! — сказал мужчина, не глядя на женщину. Та потянулась к шляпной булавке тем же движением, что и вчера или позавчера. Как всегда — чтобы поскорее снять ее и прильнуть к нему, обвить мягкими белыми руками, щедро одарить всем своим чистым, благородным, утонченным существом этого человека — единственного, навечно первого, того самого. Она уже подошла к нему, но остановилась в слепом изумлении. Что случилось? Какая-то ерунда! Сюртук мужчины чуть выше локтя был белым от муки, а на пианино из эбенового дерева отчетливо виднелись крошечные снежные пятна. Да, Юльча ведь должна была сегодня просеивать муку... Вздрогнув в испуге, женщина повернулась к дверям спальни, нестерпимо горячая волна крови прилила к лицу, ко лбу. Только не сейчас — нет, еще минуту! Она закрыла за собой дверь в затемненную комнату с альковом. Тишина. Лишь бы где-нибудь спрятаться — среди подушек, только быстрее, пока все не разлетелось на части, — и она в отчаянии бросилась на мягкую постель, зарывшись в белое ароматное белье. В ушах уже стоял тот тихий мелодичный звон, что предвещает беспамятство — наверное, все длилось не дольше нескольких минут. Глухой стук потревожил ее. Маленькая ножка терпеливо, монотонно стучала в дверь. — Мамочка! Выходи, мамочка! Ужин на столе. Она вскочила и поправила платье: — Сейчас, милый! Она уже пришла в себя, все осознала. Села на край постели, прижалась лбом к деревянному изголовью. Да... служанка. Она носит плотную сермяжную блузу, которая уныло выглядывает из-под короткой кофты, и семь сборчатых юбок, одну поверх другой, из которых стирает время от времени только верхние, ноги у нее некрасивые, жилистые, отечные, с синими венами, глаза — веселые, смеющиеся, звериные, губы — пухлые и красные, тридцать два зуба — крупные и белые. Когда она шагает, то как-то по-особенному покачивает бедрами. Она подняла голову, увидела себя в зеркале — бледную и измученную женщину со следами прошедших бесплодных лет, со всей утомленностью интеллектуального труда в выразительных, необычных чертах лица. Как нервно сверкают ее глаза, как нездорово выглядят залегшие под ними глубокие синие тени, как нелепа ее пышная корона густых каштановых волос вокруг лба без кровинки. Белая шея, нежный изгиб линии плеч, плавно покачивающиеся бедра — о да, эта девица мясистая, сильная, похожа на налитый румяный плод, и обнимать ее гораздо сподручней. Да, но ведь это — дело грубое и второстепенное, а ведь она может предложить этому мужчине все утонченные, благородные радости жизни. Но только ли в этом дело? Ее с новой силой охватил горячий, мучительный стыд. Что делать? Сейчас бы. выйти из спальни, разгневанно и с достоинством выдворить это существо, которое превратилось для нее из полезного предмета мебели в полноценную «другую женщину». Изгнать ее, как Сарра изгнала Агарь, целиком и полностью в своем праве, — неколебимо гордая жена, ведь она защищалась в своей твердыне. Мужчина и слова бы не посмел сказать в защиту той, второй. И на минуту ей стало ясно, что такое поведение было бы единственно правильным. Да, именно такое! Эффектно-резкое, жесткое и трезвое, оно могло бы заново наладить гармонию между ними и даже придать изменившейся ситуации нечто возвышенное. Оно превратило бы ее в здравую, благоразумную, чудесную молодую жену, которая смогла бы обернуть себе на пользу прогнивший порядок вещей, а мужа — в лукаво улыбающегося, но исполненного благочестивого стыда и раскаяния супруга, который, как в пьесе, на все был бы готов ради прощения и лишь втайне радовался тому, какой он большой проказник. Ей вспомнилась покойная мать. Она рассказывала похожие истории о том, как при помощи звонких затрещин восстанавливала порядок, подорванный подобного рода инцидентами. Как-то так и надо поступить. Но женщина уже ощутила, что не сможет, не выдержит, что ей это до дрожи чуждо. Естественная, почти врожденная аристократичность чувств в ужасе сопротивлялась. Противостоять, сражаться, побеждать — в таком бою? Со служанкой, которая на четвертом месяце их брака прижалась крепким толстым плечом, юбкой, обсыпанной мукой, к человеку, который был создан только для нее, готовой на жертвы, понимающей, истинной второй половины? Нет, нет, она не сможет. Во что превратится их жизнь, прошедшие мгновения, полные тихого томления и нежности, каждая одинокая весна, каждое растраченное лето, все несорванные цветы и упущенные поцелуи, на которые ушла их юность и на которых было построено их недолгое счастье? — Мамочка, выходи! — чуть не плача, умолял печальный детский голос, и дверь снова задрожала от негромкого, монотонного, неуклюжего стука. — Иду, сынок! В эту минуту она все осознала. Сам собой родился план на ближайшее будущее, истинное желание сердца; она догадывалась, что это неразумно, но знала, что не может поступить по-другому. Ее душа преисполнилась мученического самообладания, упрямого, горького и решительного. Она не будет устраивать сцен, лучше умрет, но будет выше этого — выше самой себя и той женщины. Только так и следует действовать. И это наполовину неосознанное решение предопределило грядущие дни и ночи и разрушило ей жизнь. — Иду, сынок! * Муж уже сидел за столом, не отрывая взгляда от газеты. Он нежно коснулся руки женщины: — Прошу! Они даже поговорили. Обсудили скаредного редактора и новые декорации для оперы. Затем Юльча отправилась укладывать ребенка, а женщина медленно натянула перчатки и надела легкий серый плащ. — Куда это вы собрались? — испуганно спросил мужчина сдавленным голосом. — Прогуляюсь немного по бастиону. Что-то голова болит сегодня. — Без меня? — Без вас. От этого, почувствовала она, стало больно, что совсем не соответствовало плану. Она уже и пожалела, но надо, надо было идти. Хотелось побыть одной. В темной одежде, неприметно, с опущенной головой, почти в рванье красться в сумерках по улицам, где еще недавно светило солнце, навстречу вечернему ветру с реки. Побыть одной, с чем-то рассчитаться, что-то завершить, изменить, навести порядок в мире внутри. Она вышла на улицу. — Что случилось? Может быть, ничего такого — это-то и ужасно. Женщина остановилась на минуту, чтобы осушить до дна чашу издевательских, горьких, здравых и донельзя банальных мыслей, которые проводили грубыми заскорузлыми ладонями по легкому трепетному пеплу ее души. Жизнь для нее была не тем, чем для других, не шахматной доской, по которой человеческие фигурки передвигаются, спотыкаясь, по белым и черным клеткам, повинуясь воле случая или в соответствии с замыслом; она никогда не могла воспринимать их со здоровым чувством юмора, как веселенькую мебель Шёберля [12] , которая по необходимости может служить самым разным целям и идеям. Она хотела чего-то другого. Господи! Она так много, так долго страдала, что теперь была не в состоянии отказаться от своих требований. Жизнь задолжала ей многое: глубокую веру, нерушимость иллюзий и любовь, стоящую на котурнах, неземную, сказочную. Конец! Все ее мысли были навечно отравлены. 12 Роберт Шёберль — поставщик королевского двора, производитель раскладных кресел-кроватей и другой многофункциональной мебели в Будапеште в начале XX в. Она спустилась на нижнюю часть набережной и взглянула на вечные чистые волны. Так они и катятся уже бог знает сколько тысяч лет — ничто не происходит впервые, а только рождается снова и снова, как их однообразная пена. Однажды будто и она сама уже так стояла — опустошенная, обворованная — в давних сумерках на берегу реки. Но не в этой жизни. Это она уже знала. Ее жизнь прошла в домике с пеларгониями, где вспыхивали алым цветом вечные и однообразные пожары, порхали напрасные вздохи и где она с болезненным, летаргическим терпением выхаживала первого мужа: а в это время второй, человек сказочных мелодий, путешествовал дорогами чужих больших городов. Большие города. Она испуганно огляделась и почувствовала, что зараза проникла уже и в прошлое. Насколько преувеличенно большими были ее вера, жертвенность, счастье, настолько же бурным оказался похоронивший их грязный поток разочарования, что обрушился на нее. Он перехлестнул через парапет, все осквернил и разрушил. Да, жизнь в большом городе. Теперь она ближе видела, угадывала и изучала жуткую «другую сторону» жизни, мимо которой до сих пор проходила с тем же безразличием, с каким слепой относится к цвету. Если она и слышала о грязи жизни, то всегда приходила в изумление: «Как, и такое бывает?» Но втайне всегда полагала, что все это — пустые пересуды; все сведения о звере в человеке — грубое преувеличение. А теперь она им поверила. Боже правый! Как много новых кошмаров с щупальцами полипов, шелестящих, невесомых, грязных платьев, сколько многообещающих широких улыбок, тяжелых ароматов, как дурно пахнет мутное море забвения, темного, резкого хмеля, разрешающего все проблемы. А сколько пухлых губ, с которых срывается тяжелое дыхание, стоит к ним только потянуться... Она словно прозрела — в памяти ожило все, что она читала или слышала о гнусных интригах, нервном перенапряжении, гадкой слабости, тайных, непостижимых пороках, теперь ее взвинченный мозг мог их разглядеть. Влажные красные губы, искривленные в усмешке, преследовали ее под светом многоцветных и чужих электрических фонарей, и среди этих голов медузы она видела того, кого любила, о ком со сладкой щемящей болью, которую лишь подогревало расстояние, думала, жаркими летними ночами подолгу пристально глядя на пыльную белую дорогу, теряющуюся в жемчужных облаках на небе. Оттуда, со станции, однажды приедет его экипаж. Каждое утро она доставала из тайника крошечную фотографию и, дрожа и краснея, как институтка, целовала его глаза. Накатила усталость; она обернулась и разглядела в темноте наверху, у опоры моста мужчину. Глаза цвета стали; да, она и сейчас смотрела ему прямо в глаза. — Я боялся, что вы замерзнете, Илона; я провожу вас. В ней вскипело отвращение, захотелось ударить его в грудь, оттолкнуть; но она молча, не глядя, взяла его под руку. * Они вернулись домой, легли отдыхать в занавешенной комнате, где окно выходило в сад и подоконник заносило опадающими лепестками каждую летнюю ночь — но лето уже было позднее, сентябрьское. Женщина лежала на спине и считала нити бахромы на занавесках. Как странно! Какая разница между вчерашней ночью и сегодняшней. А может, первая просто продолжается, и вся неразбериха этого дня — лишь сон? Но нет — вчера она хотела кое-что сообщить мужу, хотела поговорить о грядущем и о безмерно загадочном, вечно значимом ком-то, кто пока ещё Ничто — но в нём уже кроется целый мир возможностей. Она хотела тихо, с благодарностью сжать его руку, чтобы, расплакавшись, пообещать ему маленького ангела, который придет к ним, и из них двоих станет одно целое. Близятся сладкие муки, счастливый трепет, приятные хлопоты и чудо, великое чудо. Вчера она не рассказала ему, чтобы самой еще немного порадоваться заранее его восторгу, — а сегодня уже и не расскажет. Внезапно ей в голову пришло одно совершенно разумное соображение. А что, если произошедшее на самом деле ничегошеньки не значило, а только выросло до таких размеров в ее помутившемся разуме из-за нервного перенапряжения? Да, это весьма вероятно! Она уже знала: в ее положении женщина не может полагаться на свое суждение. Но теперь она видит трезво. Теперь она будет рассуждать. Так что же могло случиться? Ее муж обнял служанку, наверное, в шутку, изображая несвойственное для него легкомыслие. В эту минуту он не был собой, отказался от нимба, которым его наделили девические мечты жены. Но разве он в ответе за этот нимб? Кто не поддастся влиянию момента? Может быть, он и поцеловал ее. В глазах всего света подобный поступок — ужасная пошлость, но почему? Только потому, что это произошло дома, со служанкой, там, где семейный очаг? Да, люди за это, конечно, осудят. Умная женщина должна принимать подобные вещи к сведению со снисходительной улыбкой. Так в этом все дело? Здесь ход рассуждений сбился. — Нет, это убедительно лишь для ума, а не для сердца! Сон все не приходил в постель за ширмой, затянутой светлым шелком. Однажды — да, когда она еще была женой другого, — однажды и она дала этому человеку коснуться своих губ коротким, почти невинным, но несущим в себе миллион диких мыслей поцелуем — поцелуем на прощание. Тогда она отбросила породившие жажду запреты, потянулась к нему, подставила лицо, заплаканные глаза, дрожащие губы, а мужчина нежно, с обожанием и мольбой едва коснулся их — да, она помнит — и безумно, резко, чуть не сломав, сжал ее руки. Тогда ей казалось, что она дала много, очень много, а теперь селянка с обочины предложила ему то же самое, и, может быть, он нуждался в этом не меньше. А ведь Юльча — хороший, добросовестный человек, прилежный, порядочный. Какая огромная от нее польза по сравнению с сотнями тех, кто в годы его скитаний щедро делился с ним всем, в чем сама женщина ему отказывала! Неужели жизнь так грубо проста? Один человек голодает, а для других на придворном пиру еда — лишь изысканное развлечение. Фу! Ее бросило в другую крайность: наверное, любые губы, что умеют целовать, имеют одинаковую ценность. Отчего же тогда женщины так не думают, почему поцелуй рабочего, кучера для них бесчестье! Мужчина по другую сторону ширмы пошевелился. — Ты спишь, Илона? — Уже почти заснула! — Послушай, душечка! Послушай, я хочу тебе кое-что сказать. Я думаю, ты сегодня кое-что не так поняла. Это все была огромная глупость. Признаю, очень неприличная, но ты ведь умная и хорошая, а это все — не такое большое дело. Ты же не восприняла это всерьез, правда? Если хочешь... Он говорил запинаясь, просительно, пристыженно, и тут женщина хрипло вскрикнула с отвращением. Ее словно подкинуло, она села на край кровати, бледная и дрожащая, и вытянула перед собой руку. — Замолчи! Ради бога! Ни слова больше! Муж хотел было кинуться к ней. Но когда он увидел, что ее трясет от омерзения, от ненависти, волнения и гнева, в страхе отпрянул, не смея ее коснуться. * Последовали недели, о которых и рассказать нечего. Каждый день они завтракали и обедали, работали и общались так же, как до этого, и выглядели как мирная, любящая супружеская пара, так что почти убедили в этом друг друга и себя самих, — но весь мир для них изменился. А бледный мальчик по-прежнему робко забирался к отчиму на колени, портной приносил осеннюю одежду, хозяйственная Юльча закупала овощи. Эта жизнь обрушила на одного человека все мучения ада, и этим человеком был мужчина. Он чувствовал себя словно в тюрьме. Стены его камеры были из прозрачного мягкого тумана, но как только он пытался навалиться на них, чтобы сбежать, они превращались в твердые стенки земляного рва. Порой, когда он смотрел на серьезное, благородно спокойное, печальное лицо жены, ему хотелось со слепой ненавистью встряхнуть ее, придушить, ударить. Что она от него хочет? «Да, нам надо поговорить! — решил он однажды по пути домой. — Нужно все прояснить — или-или, — так продолжаться не может. В нашем доме поселились неловкость, напряжение и стыд, настал конец спокойствию, и я больше не могу продолжать работу». — Где мамочка? — спросил он у мальчика, который сделал шатер из спинки кресла и свисающего края шторы и тихонько сидел внутри: это был его домик. — Мама там у себя, на диване! Она и в самом деле лежала там, очень бледная и растрепанная, скорчившись от непонятной боли в теле. Когда он взглянул на нее, на глаза чуть не навернулись слезы. В эту минуту мужчина ощутил, как в душе воспряли все благородные любовные порывы, желание защитить и приласкать несчастное сломленное создание, позаботиться о нем. Его охватило смутное предчувствие — в чем дело? Женщина действительно выглядела бледной и слабой все эти последние недели, а он... может быть, не так понял... и, может быть?.. Он быстро шагнул к ней и почувствовал, что уже близок к тому, чтобы броситься перед ней на колени со всей захлестнувшей его нежностью и любовью и покаянно взмолиться: «Я подлая собака, делай со мной, что хочешь, наказывай, мучай, плачь, угрожай, только люби меня так, как я обожаю тебя!» Но перед тем, как произнести эти слова, он взглянул ей в лицо. Он увидел плотно, изо всех сил сомкнутые губы, упрямо закрытые глаза, судорожно сжатые тонкие пальцы, зарывшиеся в темные локоны. Она не спала и, зная, что он стоит рядом, не открывала глаза. Ясно, что она хочет избежать разговора. Мужчина тихо вышел из комнаты с поникшей головой. * И снова летели недели, снова ничего не происходило, а если и происходило, то заметить было невозможно, потому что в душах супругов разворачивались беспощадные маленькие драмы дней и ночей. Желтые орхидеи в саду поникли, окно иногда покрывалось изморозью, и тихий мальчонка пальцем выводил узоры на мутном запотевшем стекле. Когда женщина каждый день воз- вращалась домой и тихо здоровалась с мужем, который, сгорбившись, сидел в кресле-качалке у камина, на улице уже опускались серые сумерки. — Сегодня первое! — однажды неуверенно сообщил мужчина. — Да, первое. — Я куплю на ужин мясную нарезку и что-нибудь еще. А то я зоне отпустил служанку — ничего страшного, да? — Ну тогда я сама приготовлю. Когда она подошла к плите, то уже поняла, какая злая, бездушная грубость прозвучала в этой паре слов, в жестком, равнодушном тоне. Ее уже занесло, она уже не могла продолжать быть «хорошей». Она уже подчинялась не сердцу, а только высокомерному, упрямому, унизительному для каждого человека сознанию долга. Она пришла в боевую готовность, перебрала несколько чистых кастрюль и начала молча хлопотать над ними. Какой порядок, какая необыкновенная чистота царили на кухне Юлиш! Мужчина зашел в кухню в верхней одежде и шляпе. — Илона! Пожалуйста, не изматывай себя! Я лучше схожу в харчевню поблизости. Женщина кивнула и услышала удаляющиеся шаги. Она уже села и положила голову на руки, когда снова послышались шаги. Вернулся. — Илона, — сказал он почти умоляюще, — если хочешь пойти со мной, я подожду. Что ты будешь делать тут одна? — Спасибо, но я сегодня лягу пораньше! Лучше возьми с собой Питю. * Она осталась одна в бескрайней неуютной тишине; минуты убегали, гонясь друг за другом. Женщина уже ощущала, очень смутно, что с виду спокойные, ритмично пульсирующие мгновения несут в себе бремя окончательных выводов. Почему сегодня? Она достигла предела, переполнилась, будто именно сегодняшняя холодность безвозвратно забрала все, что ей принадлежало, и ее саму тоже. Но она еще долго сидела у кухонного окна и смотрела на голые сухие стебли в саду, покрытые инеем молодые деревца, небо цвета мутного бутылочного стекла и перевернутые кувшины на заборе. Она знала: что-то должно произойти, даже если она не поторопится, не решится, даже если она не захочет. Она могла бы продолжать так сидеть, положив голову на руки, и все равно решение созрело бы сегодня, неминуемо, как побуждение слепого инстинкта. И все же, когда уже совсем стемнело, она встала и пошла в свою комнату. Белый письменный столик, милые сердцу скрипящие перья. Да, она хотела написать, оставить письмо. Но что писать? Правду? Понятно ведь, что ее нынешние переживания и чувства принято называть «минутным помешательством». Она улыбнулась. Как же хорошо — никаких доводов, объяснений, никаких мыслей: это состояние поможет ей справиться с последней сложностью легко, как в дурмане, а главное — после настанет тишина. Надо спешить, пока длится это безмятежное странное помутнение. Она положила перо и с усталой улыбкой прижалась виском к стволу маленького револьвера. Дом был пуст, и никто ничего не услышал. Очень тихо — мелодичной капелью, друг за другом, — алые капли заструились на пол. В тупом опьянении жужжала поздняя осенняя муха, запутавшаяся в клочке волос, влажных от липкой крови. Снаружи, в прихожей, поднялся шум. Топот детских ножек, прерывистое детское дыхание — это был мальчик, очень довольный тем, что шалость удалась и он добежал, обогнав отца. Но затем он опечалился оттого, что дверь закрыта, — и начал монотонно, тихо и терпеливо стучать. — Мама! Ну открой, мама! Триумф Перевод Оксаны Якименко Как давно это было, сколько лет прошло с тех смутных времен, когда я в последний раз была здесь, мне не было еще и четырнадцати. Теперь, когда я так торопилась прожить эту жизнь, безумный вихрь вернул меня обратно. Поезд вдруг застрял здесь на несколько часов, и в предрассветной тишине я бродила по родному городу. Мы друг друга не забыли. На углу у большой церкви я обеими руками придерживаю шляпу, необузданный, дикий низинный ветер цепляется за нее, совсем как в школьные годы. Я ищу следы тех времен, но ветер давно их стер! Как он пытался стащить портфель или швырял мои каракули о стену храма пиаристов, в то время как одноклассницы на другой стороне улицы смотрели на меня и хихикали. Помню, они были полны ненависти, злорадные и язвительные, вся злоба женщины к женщине была в этих старшеклассницах в коротких юбках. Я им не нравилась, ведь мне ставили самые высокие оценки, а на экзамене вообще дали золотую медаль, но они все равно толпились вокруг меня, когда я заворачивала в лавочку Матолчи на улице Кишвиз. Надо бы проверить, на месте ли она, за крейцер там можно было купить самые необычные сладости: прозрачных петушков на палочке, красных слонов, леденцовых пупсов, крахмальный сахар... Ах, да! Крахмальный сахар, патока, шоколад с начинкой, первое чувственное желание, подкуп, авторитет в странных школьных объединениях. За кусочек крахмального сахара дежурная ученица не записывала мое имя на грифельной доске, а соседка по парте провязывала за меня три ряда крючком на уроке домоводства Мне тогда было лет десять, наверное, а на месте нашей школы с той поры выстроили двухэтажную гостиницу. Да, мне было десять, я только-только вернулась по болезни домой из далекого монастыря, где провела три года; три года безо всякого развития, помещенная туда не по своей воле, наделенная богатой и болезненной детской фантазией и слабеньким щуплым телом. Там я никогда не видела ни солнечного света ни луговых цветов, ни даже собак. Поэтому, вероятно, я была совсем не похожа на остальных детей. Знакомые дома на улице Медье. Первый, сонно улыбающийся луч солнца стучится в старые зашторенные окна дома, где когда-то жили мои родственники, и я частенько там бывала. Город растет: вижу вывески — выведенные золотыми буквами слова «Купальня» и «Городской гимнастический зал», но в уголке, среди липовой зелени, стыдливо притаился старый желтенький домик моей крестной. Здесь всегда покойно и тихо, и старые, запертые знакомые дворы мечтают о том же, что и я, чтобы их хозяева спокойно спали за зажмурившими глаза окнами, и я брожу меж ними точно так же, как десять лет назад. Как же я тогда бродила? Походка моя, наверное, отличалась удивительной печальной неловкостью — я это чувствовала, но ничего не могла с этим поделать. Ранец оттягивал плечо, а я в огромных не по размеру туфлях рассеянно спотыкалась о неровные уличные камни, смотрела под ноги и забывала здороваться с тетушками. В маленькой моей голове теснились великие и серьезные мысли. Мы тогда как раз начали изучать всемирную историю, и по ночам, утирая пот со лба, я лихорадочно размышляла, не безбожница ли я, если читаю о греческой религии и слушаю дифирамбы учителя заблудшим, неверующим язычникам. Когда учитель сам еретик, а египтяне на протяжении двух тысяч лет поклонялись солнцу, и Бог не наслал на них огненный град или страшное вавилонское столпотворение. Да, я только-только выбралась из монастыря на свежий воздух. Иногда на улице мне встречались тетушки, которые со слезами на глазах наблюдали за мной и шушукались: «Что сказал бы отец, если бы увидел?» Но он, бедненький, уже не мог увидеть свою ненаглядную — папа покоился у решетчатых ворот кладбища под каменной плитой с выбитыми золотыми буквами. Когда он умер, меня отослали, по возвращении домой у меня уже был новый отец и парочка очаровательных младших братьев. Однако грустным, нерешительным, стеснительным ребенком я была отнюдь не по их вине. Хотя дома меня никто не обижал, внутренний голос нашептывал, что я здесь лишняя. Пока папа был жив, мною занималась гувернантка, которая изрядно меня доставала, а теперь я с радостью бегала в лавку за чищеным рисом, отводила малышей в детский сад и ходила в школу с нищими девчушками-подмастерьями, одетая в теткины обноски. Я и не заметила, как у меня стали слабеть глаза — я все сильнее жмурилась от света и как-то раз в страхе убежала от зевавшего пса, потому что он якобы «разинул на меня пасть». Может статься, дело и не в монастыре, а я просто такая уродилась. В двенадцатилетнем возрасте я не знала, что такое часы, и не умела отличить колокольный пои от боя башенных часов или монету в шесть крейцеров от монеты в двадцать, но мое сочинение о средневековых гильдиях и рыцарских орденах «произвело впечатление», и классная дама меня похвалила. Тогда-то на семейном совете и было решено, что мне во что бы то ни стало нужно учиться, из четвертой меня взяли в пятую гимназию, учиться и зарабатывать на хлеб, потому что такую некрасивую все равно никто замуж не возьмет. На тот момент это меня совершенно не беспокоило. Не беспокоило, правда, и позже, когда пришло время мечтать. Снаружи я была до ужаса неловкой и неуклюжей девочкой, но отличалась повышенной чувствительностью и бурным, богатым воображением. Первой мечтой, помню, была кукла, которая умела бы говорить и ходить. Я еще играла в игрушки, но всегда в одиночестве. Я воображала себя машинистом поезда, взгромоздившись на доски в саду, принцессой в замке под массивной лестницей, где обустроила себе комнату из сломанного верстака, хромой гладильной доски и табурета. Я всегда была главным героем, а пассажиры, крестьяне, придворные дамы всегда были невидимы, они желали того же, что и я, думали мои мысли — как же здорово было с ними управляться! Я предавалась мечтам каждый вечер перед сном на протяжении долгого времени. В мечтах я была златовласой восковой Афродитой, которую показывали на ярмарке, когда я выиграла черепичную синюю вазу, и вокруг моей кровати тоже собиралась толпа любопытных зевак. Затем последовали мечты о любви. Я пробегаю мимо переулка с казино и попадаю на нашу улицу Кёньок, где мы когда-то жили. Увижу ли я снова дом старого почтальона, огромный каменный дом с верандой, где в крошечной задней комнатке на меня обрушились дерзкие и горячие, тревожные, невозможные и прекрасные видения. Любовь! Я придумала ее для себя как нечто тайное, болезненное и очень странное, в воображаемом романе я продумала каждую де-таль, и героя — незнакомца, и все это было невыносимо прекрасно. Глупость ужасная, и мне за себя стыдно, но сейчас чувствую, что могла бы начать все заново, уступить райскому волшебству, пылко и самозабвенно отдаться сильному и жалкому, беспощадному и прекрасному персонажу, с которым я так ни разу и не встретилась. Ах, и не расскажешь! Хорошо, что я сюда добралась. Дом все тот же, только плющ, обвивающий беседку, потускнел, и нынешний обитатель не держит его в такой же чистоте, как мама. Если посмотреть трезвым взглядом — невзрачная, никому не нужная развалина. Да! Хорошо было бы заново предаться мечтам, но только так, чтобы реальность не вмешивалась! Мне было четырнадцать, когда в мою жизнь вмешалось незначительное, казалось бы, событие, которое заставило меня проснуться, — по ощущениям, не будь его, я бы обрела совсем, совсем иную форму, не такую, как сейчас. А какой бы я стала? Неужели та, прежняя форма утрачена навсегда? Мне было четырнадцать, и крестная придумала, что мне надо как-то «приловчиться». В то время в городе как раз промышлял господин Алани, учитель танцев, и крестная записала меня к нему, в качестве подарка на именины. Подарок я приняла безо всякого энтузиазма и на первый урок отправилась страшно злая. Дело оказалось непростым. Два часа надо было в корсете и узких туфлях, спотыкаясь, выделывать разные па, притом что на носу был экзамен, дома ждала куча уроков, и я все равно страшная, так все говорят, а эти стриженые подростки с потными ладонями никак не вяжутся с печальным героем моих снов, тем самым, воображаемым. Среди учеников была пара симпатичных юношей, и блондинка Ирэн, главная моя школьная врагиня, радостно кружилась с ними в вальсе. Ирэн завалила три экзамена, но утверждала, что у нее есть тридцать два платья. Все забавлялись, хихикали, глазели по сторонам, а я стояла среди них, чужая и напряженная, и меня совершенно ошеломляло сознание того, что мои товарки, помимо вычисления процентов и изучения рыцарских орденов, живут еще какой-то, совершенно иной жизнью, пугающе неизвестной мне, веселой, легкомысленной жизнью. Они гуляли после занятий, знакомились с молодыми людьми, проживали истории, недолгие отношения и чудесным образом «приловчались». Сколько сплетен, сколько тайных фраз, о которых я прежде и не догадывалась. Я привыкла с гордостью чувствовать свое первенство на уроках, но здесь — как я вообще осмелилась сюда забрести? Это их царство, и они отомстят мне. Ирэн поучала меня насмешливо-доброжелательно, с чувством превосходства, и иногда делала это довольно громко — о, в какой тайне я делала за нее домашнюю работу, а сейчас мне приходилось мучиться и считать шаги. Когда же это кончится! Когда дамы должны были выбирать кавалеров, я и близко не осмеливалась подойти к одному из юношей и приколоть цветок, когда же учитель танцев брал меня за руку и подводил к кому-то из партнеров, я стыдливо зажмуривалась. Учитель танцев, насколько я помню, был милый, проворный богемный старичок — он сейчас что-то вроде секретаря при каком-то клубе для богачей. Он же обучал фехтованию и музыке, еще мама моя у него занималась, и по этому случаю он всегда у нас полдничал. Со мной он был игриво-дружелюбен, но толку от этого было мало. Я терпеть не могла танцы и при малейшей возможности отлынивала от занятий. От вальсов у меня кружилась голова, чардаш утомлял, так что я просто, безо всякой причины, сообщала: «Я не танцую!» — или честно объясняла, что «мне не хочется». Никто никогда не говорил мне, что подобное поведение можно посчитать скандальным или непристойным, но, можно предположить, что другие таких заявлений напрямую не делают, и девушка сообразительная и ловкая сама поймет, что к чему. Я вот не понимала. Со временем я уже практически не могла найти себе пару без вмешательства господина Алани, и я могла часами спокойно сидеть у окна, разглядывая плывущие по вечернему небу облака. Стук метронома, визг музыки, хриплые выкрики распорядителя, топот ног и издевательский смех танцующих за моей спиной — всего этого я даже не слышала. Заметила я эти звуки лишь в тот момент, когда слепая, страстная ненависть волнами взяла меня в кольцо. Думаю, этому изрядно поспособствовали мои товарки, ведь Ирэн завалила три экзамена, — девушки начали перешептываться с ухажерами, гимназисты на повышенных тонах принялись давать обещания, что отомстят, и все ядовито переглядывались, стоило мне к кому-то обратиться. Я уже знала: против меня что-то затевается. Ирэн вдруг стала со мной необычайно мила, в школе подходила ко мне и, демонстративно посмеиваясь, периодически упоминала об исключительном, экстраординарном событии — в тысячу раз более важном, чем какой-то дурацкий экзамен, — которое вот-вот должно произойти: всего неделя, и будет репетиция бала, а у нее уже все танцы забронированы. «Бал, бал!» — вторили коридоры и увешанные огромными картами стены. Лихорадочная, радостная суета почти захватила и меня, но тут внезапно, не знаю, по какому слову или улыбке мне все стало ясно. Я осознала весь ужас того, что меня ожидает. Сейчас эта армия легкомысленных, ветреных и веселых девиц отомстит мне за мою жалкую, вызывающую доброту, за мою школьную науку: со всей безмерной ненавистью юных сердец гимназисты сговорились, что я не станцую на балу ни фигуры. Ужас! Ни один юноша не пригласит меня на танец, и я весь вечер просижу на скамейке, ведь учитель танцев на балу уже не распоряжается. Я до той поры и не подозревала, что это позор — вроде как на второй год остаться или еще хуже. Ведь я с таким удовольствием сидела на занятиях и не танцевала. Но бал — это совсем другое. Туда придут мама, тетушки, да и крестная собирается, она же меня на уроки записала, и там надо будет танцевать, обязательно, а позором все закончится или триумфом — зависит от прихоти юнцов во фраках. Я была в совершенном ужасе, но дома ничего сказать не посмела. Мне уже и платье пошили, милое такое, из голубого батиста, на днях нашла от него кусочек, и веер подобрали для чарующего гавота — его танцевали отдельно четыре пары, и дядюшка Алани меня в эту группу включил. Мне этот танец с его бесконечно выразительными движениями, кстати, нравился — я чувствовала, что танцую его неплохо. А Алани так и ходил к нам полдничать. Время шло своим чередом, страшные догадки потеряли остроту, ведь оставалось всего двое с небольшим суток, после чего меня ждало первое в жизни душераздирающее потрясение, великое огорчение, которое должно было бросить тень на всю мою дальнейшую жизнь. О, как я хотела свалиться от тяжелой болезни, сколько плакала накануне. Платье было готово, мне состригли пару локонов ради челки. Господи! Вообще-то она мне очень даже шла. К полднику я уже должна была быть при полном параде, ведь следом за мной одевалась матушка. Я стояла и смотрела на себя в зеркало. Прелестные ленточки и бантики, на юных несмелых плечах — прелестная кружевная накидка, волосы припудрены для гавота, на руках — перчатки до локтя. Какая я была хорошенькая. В книжках из «Библиотеки мировых романов» тоже бывает, что мисс Невилл или другие славные английские девушки за ночь превращаются из маленьких монстров в стройных барышень. Но в этом что-то есть. Девочка-ребенок вдруг вытягивается вверх, руки и ноги становятся пропорциональными телу, нос приобретает форму, девушка смотрит в зеркало и начинает двигать губами, пытаясь понять, как будет лучше смотреться. Делает прическу и принимается следить за ногтями. Продолжая смотреться в зеркало, я снова побледнела. Меня охватил ужас! Какая польза от этого всего, если сегодня меня ждет величайший позор, нет, нельзя туда идти! Что скажет матушка. Старик-учитель уже зашел за нами сопроводить на бал и весь полдник только и делал, что смотрел на меня. Когда мы вышли за ворота, он взял меня за руку. — Не бойся, детка, все будет хорошо. Что это было? Он что-то заподозрил? О, как я хотела рассказать ему о своих страхах и попросить помощи. Думала даже предложить, чтобы дядюшка Алани перед началом бала попросил от моего имени у всех прощения и воззвал к рыцарским чувствам. В панике я была готова и на это, но заговорить не осмелилась, и учитель улыбнулся. Когда мы вошли в зал, девочки опять зашушукались, и я увидела блондинку Ирэн с ее тридцатью двумя платьями — она проплыла мимо под руку с Пиштой Боди из восьмого класса, совершенно по-взрослому придерживая небольшой шлейф нарядного и женственного фиолетового платья, на миловидном личике играла насмешка. А теперь я иду по улице и спустя десять лет напряженно ищу ту гостиницу, тот зал казино, где я пряталась в углу, точно дрожащий воробушек, попавший в ловушку. Вот уже и гавот станцевали, небрежные поклоны направо-налево, начались парные танцы, а я опять вернулась на свой стул, трепеща от страха и желания. «Мама, бедная, как она будет сердиться», — с горечью думала я. Напрасно и платье это, и все расходы. Но только зазвучала музыка первого тура, произошло нечто, похожее на сон. С другого конца зала словно нарочно ко мне направился незнакомый молодой человек, потом, вместе с распорядителем, подошел еще один, наконец, третий — со стороны небольшого возвышения, на котором расположился цыганский оркестр, и все трое чуть ли не одновременно скороговоркой представились. Я поднялась с стула в нерешительности. Ничего не перепутала? Может, у меня за спиной кто-то сидит? Никого. Возникло очень странное чувство: сад, подсвечники на столах, скрипач-примас с навощенными волосами и щебечущие мамаши — все вокруг меня вдруг пришло в движение. Кровь прилила к вискам — губы уже растянулись в улыбке, но пока еще машинально, в следующее мгновение я сделала глубокий вдох, но, кажется, вдохнула не грудью, а душой. Во мне проснулся на удивление отчетливый, торжествующий инстинкт: я моментально оценила ситуацию и уже начала ее контролировать. Резким движением сжала веер, выпрямилась и с радостным облегчением одарила своих кавалеров лучезарной и уверенной улыбкой. Оглядела их с ног до головы: все трое симпатичные, элегантные и точно не из наших. Ни одного я в нашем городке ни разу не видела. Затем я заговорила — со спокойной уверенностью, как девушка, привыкшая к обожанию. Одному юноше положила руку на плечо, у остальных, флиртуя, извиняющимся тоном спросила: — Вы ведь не сердитесь? Но ваш товарищ вас на шаг опередил. Так ведь? — Если позволите, следующий тур! — Да! — махнула я веером, уносясь в танце. Кто научил меня этому небрежному и кокетливому жесту? Его вызвали к жизни конкретная минута, ситуация, биение сердца, трепетный триумф, который я все еще рисковала свести на нет своим же своенравным отчаянием. Что же танец? С той самой заветной минуты я пребывала в радостной эйфории — стоит только начать. Мои кавалеры уже дожидались второго тура, третьего, потом все пошло по новой. Я только у третьего догадалась спросить: — Вы, кстати, как здесь оказались? Откуда вы? Юноша упомянул название соседнего городка. Оказалось, наш учитель танцев попеременно вел класс и тут, и там: три дня в одном городе, три — в другом, и лучших воспитанников пригласил к нам на репетицию бала. Так что дядюшка Алани порекомендовал им меня, а больше ни с кем и не знакомил. Выходит, то была его заслуга, ну и полдники помогли. Однако же эта троица и после первых трех туров ни к кому больше не подходила, даже «просто так», а за ужином и во время следующих туров соперничество за мое внимание продолжилось. Дело прошлое, но точно знаю, я тогда была и вправду мила. Ведь каждая девушка может быть очаровательной. Меня будоражила лихость юношей, пьянило оказываемое мне внимание, я бросала хлесткие фразы, сбивала кавалеров с толку, гипнотизировала их, смущала, применяя тактику, знакомую любой барышне на балу. Не пробило и полуночи, как передо мной возник Пишта Боди, местный донжуан. Я не удержалась от пары колкостей насчет «вульгарной спешки» и «не слишком галантного поведения», но все время, пока он рассыпался в извинениях, смотрела на него с улыбкой. Лед был сломан. Теперь и кавалеров из числа наших, городских, у меня было в избытке. Сейчас и не знаю, куда подевались эти трое юношей, что с ними стало, я и имена их с тех пор позабыла, смысла нет искать их следы и память о них в предрассветном городке. Поезд вот-вот тронется и унесет меня — так же, как тогда, вскоре после бала он умчал меня в другую жизнь с ее неизбежной суетой, да и их, наверняка, тоже увез далеко-далеко. А я, если честно, хотела бы с ними встретиться и тепло, по-дружески пожать им руки, поблагодарить за то, что создали настроение моего первого и последнего бала и помогли мне осознать себя как человека и как женщину. Глупость, наверное, ребячество, но я все равно чувствую, что без той истории стала бы совсем другой, не такой, как сейчас. А какой бы я стала? Четверть часа Перевод Марии Каштановой Здание педагогического института в крупном провинциальном городе. В коридоре молодой воспитанник учительской семинарии, обладатель заостренных усов, любезно провожает смущенную, робкую девушку лет 15–16, придерживает перед ней большую створчатую дверь. Семинарист: Здесь приемная, барышня. Его благородие директор в соседней комнате, но скоро выйдет, поэтому попрошу вас подождать. Девушка ( темноволосая, с задатками милой внешности, стройна, но вместе тем налита, как пшеничный колосок, сидит в кресле с высокой спинкой, на самом краю, осматривает комнату и почти вслух рассуждает ): Какой красивый письменный стол, такая гладкость, прямолинейность. Здесь он обычно работает. Наверное, у него много дел — руководить двумя такими большими учебными заведениями! У нас всем делопроизводством директриса заведует, но все же. А ведь он еще и преподает. У него большое будущее, у его благородия. Другие пожилые священники сказали дяде Пали, что его благородие вскоре станет епископом: учтивым и свободомыслящим — так и должно быть! Странный он человек, взгляд у него колючий, однако он не плохой, на экзамене не боюсь ни его, ни его взгляда, хотя он строг, но поговаривают, в компании и дома он очаровательно мил. Я его даже и не боюсь. В нем столько изящества — потому его и называют «змей-искуситель». Есть в нем что-то змеиное, но он добросердечен, так говорят. Я к нему по совершенно незначительному делу. Как же хороша эта оттоманка! И над камином гипсовая скульптура богини Дианы. Интересно, где хранится оригинал: в Лувре? Нет, в Ватикане! Мы же учили. У нее только одна рука осталась со стрелами. Скажи, богиня Диана, у меня получится? Диана безмолвна. Слышно, как в приемной открывается дверь, и появляется его благородие, преподобный директор, титулярный каноник, папский камергер и так далее. Высокий, худощавый, с узким, почти аскетичным лицом и губами, живыми, пронзительными светло-голубыми глазами. На вид ему от сорока до шестидесяти лет, нельзя определить точнее, на длинном указательном пальце кольцо-печатка, на талии фиолетовый цингулум . [13] 13 От лат . cingulum — деталь литургического облачения римского-католического клирика, а также англиканских, лютеранских и методистских клириков, которой опоясывают тело выше талии. Директор ( елейным голосом, раскрывая руки в дружелюбном жесте ): А, какая прекрасная гостья! Какие новости у вас? Прошу, проходите, ( ведет в комнату ) Девушка: Я учусь в старших классах женского пансиона, ваше благородие! Директор ( в хорошем настроении ): Вижу по вашей шляпке, только вы носите теперь такие круглые шапочки. Присаживайтесь сюда, девушка, на диван, не бойтесь, там нет зеркала. А, значит, замуж вы все-таки выйдете! Девушка: О! ( осматривает комнату; замечает на кровати его благородия прекрасное покрывало ручной работы, скамеечку для коленопреклонения и кофейный столик со вставками из тиса ) Директор ( учтиво садится напротив девушки в кресло ): Ну, а теперь, барышня, расскажем, что нас сюда привело, так ведь? Девушка ( улыбается про себя, вспомнив, что на уроке геометрии его благородие повторил это «так ведь» 72 раза, старается быть серьезной ): Я к вам с просьбой, ваше благородие. Прошу вас, ваше благородие, будьте так любезны, подпишите решение о получении стипендии. Здесь рекомендация ее благородия директрисы. ( передает бумаги, про себя ) Слава богу, сказала. Все позади. Директор ( Тянется за бумагами на столе. Их руки не соприкасаются ): Так, вижу. Все сделаем, конечно, конечно! Посмотрим. Ваша фамилия Богнар? Девушка: Маришка Богнар, к вашим услугам. Директор: Подождите! Богнар вам приходится родственником, так ведь? Главный секретарь при страховщике? Девушка: Да, это мой дядя. Директор: Да, Пали, я с ним знаком, славный малый. Сейчас женится, так ведь? Девушка: Да, женится, я потону и хочу получить эту стипендию. Дело в том, что прежде он оплачивал мою учебу. В училище я шестой год, и мне нужно решить, где продолжать обучение. Директор ( с явным удовольствием, пока разглядывает девушку ): Конечно, продолжать обучение, учиться! Девушки больше ничего на свете и не знают, кроме как учиться, до посинения, пока не состарятся. Непременно нужно, чтобы вы дальше пошли по этому пути? Девушка ( просто ): Нужно! Я сирота, ( улыбаясь, поднимает глаза ) В конце концов, не помешает. Директор ( смеется и поднимает брови ): Я вас понял. Конечно, конечно! Сделаю все, что в моих силах. Подождите, я, кажется, вас помню. Вы сидели за третьей партой, посередине, и не вы ли, голубушка, та, кто произнес вступительную речь по случаю моего дня рождения, так ведь? Девушка ( стеснительно улыбаясь ): Я. Директор ( размышляя ): Да, да. Это была прекрасная речь. В ней было и про рентгеновские лучи, так ведь? Девушка: Да! Директор: «Если бы они могли проливать свет на души людей, то в вашей душе можно было бы увидеть благодарность учеников». Девушка: И любовь... ( внезапно краснеет ) Директор ( с удовольствием рассматривает смущенного ребенка ): О! Любовь, значит. Подождите, Мариш-ка, позволю себе задать вопрос, но вам необходимо ответить правдиво. Представим, что сейчас для вас я не директор! Как считаете, тот, кто стоит за кафедрой, не достоин быть любимым, так? Каждый учитель кажется совершенно несносным, так? Девушка ( осмелев, громко ): Я бы так не сказала. В особенности если речь о вас, господин директор! Мы все ненавидели геометрию, правда, а сейчас все счастливы, что господин директор замещает Кереси, господина Кереси. Директор ( по которому все заметнее, что сегодня он в особенно хорошем расположении духа ): Ну это славно, славно! Давайте выпьем за это, у меня есть апельсиновый ликер. Моего собственного приготовления. Выпьете от лица вашего класса... ( достает из красивого книжного шкафа рюмочки, поднос с чистой салфеткой, бутылку и пирожные ) Девушка ( про себя ): Какой добр ко мне, действительно, очень хороший человек. Расскажу потом девочкам. Директор ( накрыв стол, садится, но теперь уже ближе к девушке, в кресло рядом с диваном ): Ну, за здоровье! ( наливает ) Девушка ( осторожно уточняя ): За чье? Директор ( смеется ): За здоровья учителя Кереси, скорейшего ему выздоровления и возвращения в институт. Пьют. Девушка: Он в скором времени поправится, но в этом году было бы лучше, чтобы он отдохнул. Хотя, вероятно, мы обуза для его благородия! Директор: Да что вы! Надо было еще раньше попробовать, пока я провел только два урока с вами, мои милые. Вы намного лучше, внимательнее, чем мальчишки. Да и вы, Маришка, вы настоящий талант. Девушка: Но в геометрии... Директор: Не в геометрии. В сочинении. Учитель литературы очарован вами и постоянно упоминает вас. Я тоже посмотрел вашу последнюю работу, вы про Микеша [14] писали, так ведь? Вступление восхитительное, при том, что это ученическая работа. 14 Келемен Микеш (1690–1761) — соратник, секретарь и ближайший приближенный трансильванского князя Ференца II Ракоци. Его эпистолярный роман Турецкие письма считается одним из первых текстов в жанре художественной прозы на венгерском языке. Девушка: Как вы все помните, ваше благородие! Директор: Я довольно много всего помню. Например, я редко встречался с вашим классом, но могу в точности назвать всех по именам, где сидите, за какой партой. Девушка ( смело и немного игриво ): Тогда кто сидит за второй партой, с краю, со стороны печки? Директор: С краю, погодите. Симпатичная светлая девушка, ее волосы обычно собраны в корзинку, красивая, высокая, Мелания Аппел, так ведь? Девушка: Браво! Она очень умна, не правда ли, господин директор? Директор: Умна ли, я не скажу, но у нее осознанный, осмысленный взгляд. Симпатичная девушка, правда? Девушка: Расскажу ей! Как она обрадуется. Как же обрадуется Мелания! Директор ( наклоняется, интересуясь ): И почему же она обрадуется? Девушка ( снова краснея ): Не могу сказать, это на самом деле такая глупость. В школе... Директор ( еще больше наклоняется, опирается о подлокотник дивана ): Вот что значит человек! ( улыбается ) У всех есть секреты. Какая внутренняя борьба! Необходимо сменить тактику ( трогает себя за узкий подбородок и долго, внимательно смотрит на девушку ). Девушка: Боже! Ничего такого! Только вот Мелания Аппел ненавидела геометрию, а теперь только на «отлично» отвечает, ничем другим и заниматься не желает. Так вышло, что у каждого есть любимый предмет... Директор ( еще шире улыбается и пристально смотрит на нее, не отрываясь ): Ну у вас, голубушка это, стало быть, литература! Девушка ( стесняясь ): Да — но не настолько. Директор: Насколько? Девушка: Не знаю... Директор ( двумя пальцами обхватывает руку девушку и крепко держит ): Ну нет! Объясните. Девушка ( не смеет двигаться, очень смущена ): Не настолько, чтобы утюжком волосы укладывать на урок венгерского или самую красивую блузку надевать. Директор: А Мелания надевает? Девушка: Да, на геометрию. Она всегда тайком укладку делает, потому как в пансионе запрещено, а девушки со светлыми волосами все это делают. Директор ( еще сильнее сжимает ее руку ): Только светловолосые? Беда! То есть, вы так и ходите с неуложенными волосами? Девушка ( чувствует, как по руке проходит жар ): Они сами во все стороны торчат. ( как заколдованная птичка, смущенно, резво щебечет ) Я их не особо завиваю. Попробовала один раз сделать помпадур, когда выступала с декламацией на кружке самоподготовки. Меня тогда Маргит Тот раскритиковала, но господин директор пожалел, сказал, что критика была несправедливой, и похвалил. Я не умею толком декламировать, меня обманом зазвали. У меня слабый голос. Директор: Ну, для того, чтобы декламировать, не нужно кричать. Вы способны проникать словами в самое сердце. У вас прекрасный голос, тихий, вкрадчивый, в нем слышатся тысячи переливов, он подлинно передает настроение. Процитируйте «Уэльских бардов», «Вечерний нежный ветерок...» Девушка ( опираясь на ручку кресла в странном оцепенении, мягко сжимая ее, почти дрожа ): Вечерний нежный ветерок С залива Мильфорд мчит, Печальный голос дев и вдов В том ветерке звучит... [15] 15 Стихотворение Яноша Араня ( пер. Л. Мартынова ). Директор ( заметно покраснев ): Ну? Он кладет другую руку на талию девушки. Та закидывает голову назад. Ну? Чертовка! Милая чертовка! ( зарывается лицом в волосы ) Девушка ( про себя ): Это уже серьезно. Такое еще ни с кем не случалось! Наверное, не стоит рассказывать другим. Нужно вскочить, но никак! Еще есть время! Пока ничего страшного, пока ничего!.. Снаружи слышится шум и голос семинариста, который привел кого-то в приемную. Семинарист: Пожалуйста, проходите. Его благородие у себя! Директор ( еще раз с силой сжимает руку девушки, отпускает; тихо, пряча явное желание ): Подождите здесь, прошу, подождите, я скоро вернусь! ( выходит в приемную к новому посетителю ) Поздний час. Дородная дама с полным лицом заходит в кабинет. Делает вид, что ничего не замечает. Глаза выглядят заплаканными, голос протяжный, поющий. Дородная дама: Ваше благородие господин директор! Я пришла по поводу моего мальчика, этого негодника. Я всего лишь бедная вдова... Директор старается держать себя в руках, прячет нелюбезность под тусклой, натянутой улыбкой. Девушка встает, приглаживает волосы, смятые рукава и, тяжело дыша, покрасневшая выходит. Директор предлагает посетительнице сесть, делает несколько шагов вслед за девушкой. Обращается к ней сухо и громко. Директор: Ну мы все решили, не так ли, голубка? Бумаги отправлю директрисе, напишу вам лучшую рекомендацию. С Богом! Передавайте мое почтение дяде Пали! Диана с отбитой рукой ( обращаясь к прошмыгнувшей девушке ): Беги отсюда, скорей, скорей! ( указывает направление стрелами ) Дежурный, открывая двери, смотрит на задыхающуюся девушку, и на лице его, под жидкими усиками проступает злорадная юношеская гримаса. Опасность Перевод Наталии Дьяченко Дверной звонок тренькнул — коротко, словно от совсем слабого нажатия, — а затем величавая, торжественная тишина вновь воцарилась на лестничной площадке, застеленной ковром. У входа в квартиру стояли, улыбаясь друг другу, две юные, раскрасневшиеся от быстрой ходьбы девушки, и, пока они ждали, пар от их дыхания клубами поднимался в свете электрической лампы. Одна была темноволосая, стройная, с правильными чертами лица, тонкими губами, очаровательно угловатыми движениями; красота ее казалась чистой и необычной — почти мальчишеской, как у прелестного римского puer [16] . Вторая — маленькая блондинка, курносая, с насмешливым лицом, округлыми, как у взрослой женщины, бедрами и пухлыми, по-крестьянски жесткими маленькими ручками. Девушка была заметно напугана. 16 Мальчик ( лат .). — Боже, Клара! Меня ведь не вышвырнут отсюда? — нежно прозвенел ее голос, и между лукаво изогнутых губ сверкнули молочно-белые, похожие на рисовые зернышки зубы. — Глупышка! — прозвучал краткий и серьезный ответ. — Давай без аффектаций. Темноволосая девушка помолчала и добавила: — Ты моя подруга и идешь к моей тете со мной, а ей хорошо известно, что если драгоценные родственники не удосужились прийти за тобой в интернат, то отпускают только с парой. — Клара! — настырно продолжала первая. — Послушай, может, не стоит нам сейчас просить билеты в театр. Как-то неудобно... — Ну вы посмотрите на нее! Это что такое? Не ты ли больше всех обрадовалась, когда появилась возможность сходить в театр? Сама ведь сказала, что сегодня с тобой непременно случится что-то необычное и интересное. — Да, я себя весь день странно чувствую. Хочется совершить что-нибудь дерзкое и безрассудное, пройти по краю пропасти, за которым всевозможные «нельзя» и «не принято», но сдержанно и красиво, словно в благородном танце. Чтобы опасность приблизилась к нам, но не коснулась... — Безумный ты софист — сколько болтовни! Видно, что ты никогда не была в морге на улице Тюзолте и не видала огромных казанов, в которых уродливый рябой слуга варит ссохшихся старух. От бучения [17] в воздухе стоит пар, а зашедшие поскальзываются на разбрызганном костном мозге. — Ох, что ты! Странно, что в тебе еще осталось что-то человеческое. — И останется! Ну так что — попросим у тети билеты? Не страдай, артистам они полагаются бесплатно, она уже осчастливила ими и домашнего учителя, и парикмахера. К тому же мы отправимся в театр вдвоем, без сопровождения, что само по себе довольно необычно. А обратно пойдем пешком, уже будет ночь, никто не будет знать, кто мы такие, и можно будет прогуляться по улочкам... Директрисе я уже сказала, что нас проводят родственники. 17 Процесс вываривания в щелочи. — Увидим, какая она — городская ночь! Ой, хорошо было бы куда-нибудь зайти, но только так, чтобы нас никто не заметил, не обратился к нам, и мы бы только смотрели. — Деточка, это провернуть не удастся; поверь, чистенькой не выберешься. Да ты и брезглива к тому же. И я сама не очень представляю, как такое устроить. — Тогда давай пойдем только в театр. Но тете Терезе скажи, что... — Как не сказать! Вот, мол, моя коллега, она в вас влюбилась, когда увидела на сцене в «Синей тиаре», а теперь пришла, чтобы вам, одетой в красный домашний халат, поцеловать ручку. Нас обеих тогда точно выставят. Я тебя уверяю, тетушка ни капли не современна, и подобные сапфические заявления только вызовут у нее тошноту. — Ой-ой-ой, Клара! — ужаснулась пигалица. — То-то же! Да что они там, заснули все? На этот раз она сильно нажала на звонок, твердо, продолжительно, и он зазвучал под ее пальцем так, как и должны звучать звонки. Девушки продолжили болтать. — Может, никого нет дома! — сказала блондинка. — Это было бы, конечно, некстати... Тогда наши планы летят ко всем чертям. Я ведь забыла сообщить — денег у меня только восемьдесят крейцеров. — У меня и того нет. Тогда вернемся в интернат — по крайней мере, избежим неприятностей. А то вдруг узнают и выгонят нас. — Что ты вечно трясешься: выгонят, выгонят... Не пропадем. Будем давать частные уроки и обедать в столовой. — Откуда мне знать, может, у нас храбрости не хватит так жить... Ничего не слышишь? — Проклятье! Экономка должна быть дома. Позвоним еще раз! — У них и экономка есть? — Положено. Муж тети, обедневший барон, не может же он сам нянчить четырех малышей. — А сколько у них еще слуг? — Вместе с дворецким трое. У них все как-то безалаберно, воруй кто хочет. Ты тоже стащи какую-нибудь фотографию, их все равно для тети Терезы делают бесплатно. И я потом украду для тебя одну, из «Синей тиары». — А сколько платят ее светлости? — В театре — восемь тысяч, но они все уходят на платья. Что-то, правда, есть и у мужа — долги сплошняком, но кое-что на этом фоне виднеется, земли в Беренте, например. К тому же барон сейчас прохлаждается на какой-то фешенебельной должности при Спортклубе. — Что он за человек? — Я видела его только два раза, и он не то чтобы соизволил меня заметить. Знаешь, он такой странный, то ли магнат, то ли нет, сам не знает, кто он такой, вращается в кругу актеров, господ и жокеев и, по слухам, любит красивых женщин. Кстати, его в это время обычно не бывает дома. — Кто-то идет! Послышался странный звук неритмичных шагов, приближающихся к двери; он напоминал набат, бьющий тревогу. — Я же говорила — это экономка, хромая Лиза, — прошептала Клара и шагнула в распахнувшуюся дверь. — Тетя Тереза дома? — Надо же! — пронзительно воскликнула в прихожей хромая женщина с птичьим лицом. — Барышня Клара! Извольте проходить. Я одна, у ее светлости сейчас вечерние репетиции из-за «Марии», потом она играет, вернется только в одиннадцать. Может, они где-то встретились с господином бароном, и вместе... А слышали вы, барышня, что она недавно получила роль госпожи Инанчи? Все-то ей легко достается! Вторая девушка, та, что со светлыми волосами, все еще стояла на лестничной площадке; она огорченно обратилась к Кларе: — Тогда давай все-таки не пойдем! Клара панибратски приобняла колченогую старушку: — Лизике, Лизике, вот моя подружка. Ее зовут Ирен, но у нее сидит в голове блажь, чтобы ее называли Чире и писали имя на старый манер. Мы зайдем, погостим у вас. — Замечательно! Еще и полседьмого нет... Я заварю вам чаю, хорошо? Еще осталось немного фазана и компот. — Очень хорошо, — ответила Клара и задумалась. А потом вдруг поцеловала маленькую некрасивую Лизу. — А знаете что, милая Лиза? Давайте вы исполните обещание, что давали мне давным-давно. Достаньте и покажите нам платья, все театральные платья. — Хорошо, — после некоторого колебания сказала та, — только с ними надо аккуратно. Прошу! Верхнюю одежду можете оставить в моей комнате. Чире уже проскользнула внутрь и наметанным взглядом незабудковых глазок изучала маленький салон в японском стиле. Рисовая бумага, фарфор, на большом круглом подносе из бронзы чудесная гравировка, а вот лакированные безделушки с перламутровой инкрустацией ничего не стоят. — Чире, иди сюда... Скорее! На цыпочках они прошли через полутемную спальню, затем еще через одну, где четыре чудесных малыша мило посапывали в кроватках, и слабый теплый запах поднимался от их здоровеньких тел, искупанных в мыльной воде. Дверь в гардеробную была отделена от столовой старомодным пологом из восточного ковра. * Все трое зашли туда. Девушки расположились на оттоманке перед высоким трельяжем, а Лиза начала копаться в широких неглубоких шкафах, что стояли в ряд у стены. Сначала она вытащила домашний капот бледно-жемчужного цвета. Свободного кроя, из невероятно мягкой плиссированной ткани, со свисающим рукавом с разрезом — казалось, он сбежал со швейного стола незаконченным. Подруги равнодушно похвалили его. — Что такое? Да вы примерьте! — рассмеялась Лиза и быстрым, ловким, размашистым движением закрепила наряд на плечах Чире. Затем собрала лучом складки светлой ткани, потянула вперед, слегка защепив, и с торжествующим видом указала на зеркало. По Лизе было видно, что в лучшие времена она работала в театре костюмершей. Чире, крошечное светловолосое создание, вскрикнула от радости. В отражении парила очаровательная копия Терпсихоры: волны изгибистых линий удачно вытягивали великолепную пышную фигуру, тысячи шелковых оборок обрамляли стройные щиколотки, словно складчатый пышный бутон розового мака, а лента под маленькой грудью была затянута простеньким, но изысканным ампирным бантом. — Боже мой, боже мой! А мне-то всегда казалось, что я коренастая! — Может, так и есть, если корсет надевать, — согласилась Лиза и снова потянулась к шкафу. — А вот это больше подойдет барышне Кларе. Она держала в руках бордовую амазонку из «Истории бедного юноши», и Кларе пришлось снять платье, чтобы примерить костюм. Баронесса, по-видимому, носила его в бытность провинциальной актрисой, когда еще была такой же стройной и ладной, как ее племянница. Но какой великолепный крой! Наряд почти полностью прикрывал длинноватую шею девушки и восхитительно облегал высокую грудь и сильные плечи, а цвет оживлял смугловатую кожу. Она откинула короткий шлейф слегка напряженным движением, исполненным природного благородства, и застыла перед зеркалом. Глаза ее сверкнули, девушка сжала и без того тонкие губы и молча вгляделась в отражение. Затем вдруг резко расстегнула крючки и стянула платье. — Что проку? — прошептала она с горечью. — Будет еще у тебя возможность в таком походить! — сказала Чире. — Когда станешь врачом и разбогатеешь, сможешь заниматься верховой ездой. — О да, скакать из одной румынской деревни в другую ради рецептов на двадцать крейцеров — дома люди скорее знахаркам поверят, чем мне. — Может, тебя отправят в город. И вообще — вдруг тебя возьмет в жены какой-нибудь знатный господин! — Э!.. Снова настала очередь Чире. Ей досталось свободное белое платье, короткое, как на девочку, пошитое из жесткого тяжелого сукна, словно для конфирмации. Просто невозможно было не поднять к губам сложенные как для молитвы руки и не улыбнуться зеркалу! Ткань плотно облегла фигуру, а затем застежки разошлись, и простое, невинное платье послушницы явственно обрисовало все формы цветущего женского тела. — Господи! — воскликнула Клара. — Как тебе идет, курносая ты пародия на невинность! Хитрая обезьянка — звонкий персик, смеющееся яблочко, затаенная циничная насмешка, дьяволица в белом. — «Монастырь мне дом родной!» — затянула со смехом Чире и начала порхать в танце перед зеркалом. Но затем и она внезапно приуныла. — Вот ты жалуешься... Кто бы говорил! А подумай только, что будет со мной. Попаду в сонную сельскую глушь, буду преподавать домашнее хозяйство и химию. Светские барышни там должны сидеть с чопорным видом, словно аршин проглотили; супруга вице-губернатора дает обеды, а на каждую из пятерых девиц приходится по любезному судебному секретарю или кому-нибудь в этом роде, все девицы глаз с него не спускают, ревнуют, и если кто из зависти решит его заполучить, то горько пожалеет, потому как оно того не стоит. Мамочки же сидят кружком, подавшись вперед, но косят глазом в сторону, как гусыни, будто ждут указки цехового мастера, чтобы встать или сесть; а меня все будут поносить и проклинать, потому что сижу и стою и хожу как мне угодно, люблю мужчин, которые лучше других, не навожу порядок в платяном шкафу и не умею готовить. В конце концов я испугаюсь и стану такой же. — Да ты всегда пугаешься. Будь у тебя хоть капля ума, ты бы уже давно пошла в актрисы. — Ты же знаешь, мой опекун!.. — О... да что твой опекун? Тем временем Лиза достала свободные пальто, отороченные лебяжьим пухом. Конечно, это был просто яркий реквизит: в «Федоре» или в «Маргарите Готье» великая актриса сбрасывала их с плеч с небрежностью герцогини, хотя настоящие герцогини никогда бы такое не надели. Но как выигрышно эти наряды подчеркивали одни движения и идеально скрывали другие! Раз надев их, обе девушки уже не могли с ними расстаться. — Нам еще не пора? — спросила Чире. — Я ведь предупредила всех, что мы идем в театр. Успокойся. — Тут еще есть платья, одно другого краше! — воскликнула Лиза и открыла следующий шкаф. — Ее благородие получила их на этой неделе из гардероба одной принцессы. — Как это? — Ну, она не покупает все новое, это невозможно — слишком много нужно одежды. Платье за тысячу форинтов она приобретает за двести пятьдесят, если до этого его надевали на какой-нибудь придворный бал. Для этого даже есть специальные маклеры. И вот две взволнованные, жадные до жизни, любопытные и удивленные студентки начали примерять старые платья принцессы. Они чуть не задохнулись от восторга: их собственная красота, которой они раньше не могли уделить достаточно внимания, открылась им, стала заметнее и ярче. Так в этом, значит, весь секрет? Поэтому так божественно легки, изысканно эффектны, прекрасно гармоничны великие актрисы, большие кокетки и благородные дамы? Пусть зайдут и взглянут на них! И подспудная безымянная горечь сдавливала горло, когда они в спешке набрасывали друг на друга парчу, кружева, шелка. Добрая Лиза с азартом предавалась прежнему ремеслу: одним движением поправляла прически, взбивала волосы драматичной копной, закручивала в кокетливые локоны или приглаживала, чтобы придать серьезный и кроткий вид. Ее рукам словно вернулись былая сноровка и творческий жар — она была счастлива. Девушки закончили наряжаться и вместе встали у зеркала. На Чире снова было домашнее платье, светло-голубое; свободная, невесомая цветная ткань красиво выделяла все изгибы ее необычной фигуры. Платье, пошитое из тончайшего шелка, было богато украшено роскошным кружевом цвета слоновой кости, а в волосы была на греческий манер вплетена синяя лента, охватывающая лоб. Клара надела зеленый бархатный пеньюар Марии Стюарт со стоячим воротником из белого кружева, расшитый сверкающей золотой нитью, диадема из фальшивых изумрудов мерцала в темных волосах. Девушки взялись за руки и, позабыв обо всем, любовались собой... Вдалеке лязгнул дверной замок: кто-то зашел в квартиру, неуверенно проследовал через темную детскую и зажег свет в столовой. — Это барон! — прошептала Лиза, похолодев, и они все втроем уставились на дверь. Та открылась, в комнату вошел высокий господин лет сорока с приятным лицом и посмотрел на них с улыбкой. * Что было делать?! Они шагнули к нему в этих странных костюмах, смущенные и веселые, и Клара протянула мужчине руку. — А! Это вы, милая девушка, племянница моей жены, не так ли? — Да... а это моя товарка Ирен. Не знаю, какое нам может быть оправдание, но... — Пустое, — сообщил барон серьезно, здороваясь с Чире с преувеличенно пылким уважением, — пустое! Вы обе невероятно хороши. — Нам очень стыдно, господин барон, — зазвенел голос белокурой девушки с синей лентой, — но так получилось. Лизи ни в чем не виновата. Это мы настаивали. — Нет, господин барон нас не выдаст, — уверенно произнесла Клара и, выпрямившись с полным осознанием своей благородной красоты, оперлась на подлокотник кресла. — Выдаст? Еще чего не хватало, Кларика. Какая была бы подлость! И потом, вы только оказали особую честь этим потрепанным платьям. Напротив, это я приношу извинения, что помешал. Галантный незнакомец говорил любезным, непринужденным тоном, но взгляд его то и дело задерживался на выразительных изгибах двух так выгодно отличающихся друг от друга женских фигур, словно мужчина смаковал увиденное. — А нам все-таки стоит поспешить обратно, чтобы не устраивать тетушке сюрприз. — Напротив! — воскликнул барон весело и добродушно. — Вы дождетесь тетушку, а потом она отправит вас в своей карете в этот ваш... женский улей или как его. — Но нам правда надо торопиться. — И речи быть не может. Сейчас девять часов, вам все равно уже нельзя гулять одним... Прошу, присаживайтесь. — Ну хорошо, только наденем нормальную одежду. — Успеете еще, оставайтесь пока так! — непроизвольно оживился барон. — Я надолго не задержусь, но мы можем вместе выпить чаю. Мне в полдесятого придется уйти, и тогда я уж больше мешать не буду. Все трое уселись за маленьким туалетным столиком, хозяин дома поправил красный абажур, а Лиза ушла смотреть за чайником. Предоставленные сами себе, девушки откинулись на стульях и стали обдумывать одну и ту же мысль. Необычность ситуации взволновала их, хотя непринужденная вежливость, почти родственная любезность мужчины лишали ее остроты. Но все же, запертые в потайной комнате в странных сценических костюмах, две наивные, искушенные только в теории воспитанницы училища наедине со статным и аристократичным, практически чужим мужчиной. Чире подумалось, что по сравнению С этим самостоятельный поход в театр — сущая ерунда. Хозяин завел беседу, пока подавали чай и холодное мясо. Начал он в снисходительно-учтивом, отстраненном и равнодушном тоне, каким мужчины его класса обычно отделяют женщин мещанского сословия от равных себе и от дам полусвета, с которыми можно вести себя фамильярно. Однако постепенно — кто знает отчего — разговор, поначалу напряженный и неестественный, пошел все более свободно. — Так значит, вы будете докторами? — спросил барон. — И вы тоже, маленькая Читри?.. — Я стану учительницей! — Ха, учительницей! В очках, с неправильными глаголами. Неслыханно! — Если кто-нибудь возьмет меня в жены, я не буду цепляться за неправильные глаголы, — смело ответила Чире как раз в тот момент, когда Лиза зашла с подносом. — Великолепно! — рассмеялся мужчина. — Не поверите, насколько этот ответ соответствует вашей внешности, даже этому платью! — Будет вам! — Вы безупречно соответствуете стилю. Вы словно прелестная и незатейливая сказка для детей, в которой есть намек, скрытый смысл и для взрослых тоже. Признайтесь: вы сознательно подобрали этот наряд. — Да, штук двадцать перемерили, не меньше, — подтвердила Чире, покраснев. — Я думаю, вам обеим больше всего подошли те, в которых вы сидите сейчас. Из Клары принцесса получилась убедительнее настоящей Марии Стюарт, невольно даже позавидуешь счастливому лорду... А как ярко сияет диадема из богемского стекла в темных волосах! Необыкновенно... — Что — необыкновенно? — спросила Клара. — Я подумал, что женщины, которые профессионально носят бриллианты и кружева, по большей части выглядят в них уставшими, блеклыми и совершенно одинаковыми. Почему? — Потому что для них это привычное дело, которое не приносит радости, — наивно объяснила Чире. В таком духе они продолжали незатейливую беседу, пока Лиза раскладывала на столе нарезанное запеченное мясо и пирожные. Тут барону пришла в голову мысль. — Послушайте, — непринужденно обратился он к экономке, — неплохо бы чего-нибудь холодненького. В лёд-нике еще есть несколько бутылок «Айдсик Монополь» [18] , принесите одну! Лиза засомневалась, но все же подчинилась, и спустя некоторое время в комнатке раздался хлопок пробки. Все произошло так быстро и без лишних разговоров, что гостьи даже не успели запротестовать. Они тихо чокнулись бокалами и пригубили содержимое. Лиза опять куда-то исчезла. 18 Французский шампанский дом (основан в 1785 г. Флорансом Луи Айдсиком), поставщик австро-венгерского и российского императорских дворов. В натопленной уютной комнате все ярче играли бликами лучи от интимно-красного абажура, а нарядно одетые люди, отяжелев после сытного ужина, все сильнее ощущали трепет смутных желаний, свойственных вечернему часу. Мужчина, полуприкрыв глаза и повернув приятное бледное лицо чуть в сторону, разглядывал светлые волосы и полные руки Чире. — Расскажите об училище. Что вы делаете там в это время? — А который час? — Секунду... пол десятого!.. Что ж, я все равно уже опоздал. Так что делают в это время девицы в улье? Может, уже видят десятый сон? — В девять часов звонят отбой, но мы никогда не ложимся раньше одиннадцати. Какая-нибудь дурочка, конечно, и ночью сидит над книжками, но большинство собирается поболтать в ванной, где мы возимся с прическами, а еще часто кто-нибудь начинает играть на пианино, и мы пускаемся в пляс вокруг умывального столика. Или смотрим из окна на проспект Стефании. — И на что вы там смотрите на проспекте Стефании? Чире замолчала, и Клара взглянула на нее с едва заметной ехидной усмешкой. И невозмутимо ответила за подругу: — На ночных бабочек — как они, бедняжки, мерзнут на холоде и как мужчины грубо их толкают. Хозяин дома заметно удивился. — Ах вы маленькая медичка, — сказал он почти хищно, — это очень интересно. Я никогда не говорил об этом с женщинами, у которых есть профессия, но часто размышлял: каково может быть мнение о грехе у просвещенной и в то же время чистой девушки? — Эти несчастные не болтались бы там, если бы в них никто не нуждался. Мы жалеем их с сестринской симпатией. А Чире так и вовсе еще кое о чем подумывает. — Клара! — смутилась та. — Например, в прошлый раз она выкинула на улицу булавку, — продолжала вторая дерзко. — Клара!.. Барон со смехом взглянул на сконфуженную блондинку и нетерпеливо спросил: — Скажите же, Кларика. Зачем? — Она заявила: кому эта булавка упадет на голову — речь о мужчине, конечно, — тому она крикнет из окна, чтобы он поднимался к ней, забрал ее и любил... — Все не так было, Клара, — рассмеялась Чире, немного оскорбленная, — во-первых, это было в шутку, во-вторых — ну да — иногда взаперти совсем скисаешь. Одни книги да девчонки — завистливые щуки; в конце концов, это даже неестественно. Девушкам уже и не стоит учиться в двадцать два года. — Вы правы! — подтвердил мужчина. — Клянусь, никогда еще мне не попадались такие умные и приятные девушки. И такие красавицы! Он вновь наполнил бокалы, девушки чокнулись с бароном. На минуту они с некоторым изумлением мысленно констатировали, что распитие шампанского не вполне входит в обязанности гостеприимного хозяина. Но волнующая атмосфера вечера быстро примирила с этим одурманенное сознание. Девушки старались отпивать совсем понемногу, лишь смачивая в шампанском кончик языка, но разум уже окутала тонкая, чуть заметно колышущаяся розовая пелена, сотканная из беспричинной легкой радости и приятного волнения, подкрепленного верой в собственную безопасность. И они поднимали бокалы снова и снова. — Дружба наша длится еще совсем недолго, — говорил мужчина, и глаза его сверкали, — но для настоящей симпатии не нужны годы. Если вам когда-нибудь понадобится помощь искреннего хорошего друга, пообещайте, что подумаете обо мне и обратитесь ко мне. Обещаете? Дайте в знак обещания свои ручки! Он обе протянули руки, и гладкие, мягкие губы мужчины прижались долгим поцелуем к каждой, обдавая их сильным горячим дыханием. Он сжал белую и смуглую кисти. — Как интересно! — сказал он задумчиво. — Одна — твердая, округлая, крепкая рука маленькой венгерской молодицы — глянешь, и на ум приходят калачи, на птичьем молоке да вороньем масле печеные, — а другая смуглая, с длинными пальцами, расслабленными фалангами, изящная. Ногти розовые, только подстрижены некрасиво. А тут.., пятно от чернил! Ну и ну!.. Обе в испуге отдернули руки, хотя чернила были только на одной. Мужчина опять рассмеялся, а затем неожиданно звякнул бокалом. — Милые мои подружки, Клара и Чире, пью за нашу дружбу. Пусть жизнь случайно сведет нас когда-нибудь так же, как сегодня. Две пары сияющих девичьих глаз обнадеживающе вспыхнули. — Я пью за ваше здоровье, — прошептал мужчина с нарочитой, очаровательной дерзостью. В этот бокал он подливал уже из второй бутылки. — Как тебя зовут, барон? — спросила Чире, силясь начать азартную игру, но чувствуя, как то и дело проваливается в опьянение. — Йожи. — Здравствуй, Йожи, Йошка! Они повторили тихо, совсем не развязно, слегка насмешливо, но покладисто: ты, Йожи. И в эту критическую минуту, когда изящная и остроумная вступительная часть сцены, ее непреднамеренная игривая двусмысленность еще не перешла в заурядное бесчинство, совершенно вовремя и к месту, как deus ex machina — раздался звонок из прихожей. — Жена! — изумленно воскликнул барон и резко встал. Замешательство продлилось лишь минуту. За это время он осознал всю странность ситуации, ее малопонятный или совершенно непонятный характер, осмотрел стол, пустые бокалы, разбросанную одежду и сценические костюмы на девушках. И улыбнулся, глядя на их испуганные, умоляющие лица. — Ничего страшного, — сказал он. — Я выйду ее встретить, а вы закройтесь на ключ и выключите свет; вон та дверь ведет в комнату Лизы, у нее и переоденетесь. Адье! По пути он еще продолжал улыбаться, наполовину насмешливо, наполовину смущенно, словно благодаря или извиняясь за что-то... * * * Морозный зимний воздух щипал лица девушек, когда они в спешке бежали по улице к трамвайной остановке, огибая маленькие холмики снега, наметенные дворниками. Спустя долгое время Чире заговорила: — Как странно! Он сказал, что мы подождем тетю. А потом нам пришлось убегать от нее. Почему? — Опять ты хочешь услышать объяснение тому, что сама себе прекрасно можешь объяснить, — ответила вторая почти раздраженно. — Впрочем, думаю, ты можешь быть довольна тем, как прошел твой вечер. Ты прошлась по краю пропасти, за которым все непривычное и неприличное. — Но коснулась ли нас опасность?.. — засомневалась Чире и в задумчивости уставилась на белые фары трамвая. Новые типы Перевод Оксаны Якименко Шестеро уже вернулись в дортуар — воспитанницы, жившие в небольшом общежитии для курсисток. У девушек был выходной, и этот декабрьский вечер они провели в большом городе, в компании самых разных людей, чтобы вновь собраться вместе, полные тайных сплетен, полученных на бегу впечатлений, литературных новостей или секретов закулисья. В ожидании, когда прозвонят к запоздалому ужину, они беседуют, осмысляют, расцвечивают красками воображения многогранную, затейливую картину шумной, многолюдной жизни, глядя на нее с наивным недоумением провинциалок, с любопытством затворниц или же с уверенностью умной и утонченной женской души, но всегда воображая, будто они чуть выше всего этого, хотя на самом деле они просто еще ни с чем этим не сталкивались. В перепачканной чернильными пятнами гостиной — она же учебная комната и помещение для физических экспериментов, — в компании пыльных энциклопедий, колб с отбитыми краями и жизнерадостного старого скелета, замотанного в старые платки, девушек часто посещали странные, глубокие, но при этом негармоничные идеи насчет столь же глубокой и негармоничной жизни, и, взлетая в клубах сигаретного дыма и аромата духов, эти рваные и печальные девичьи мысли парили, словно сталкиваясь в воздухе, и рассыпались искрами — оставаясь, несмотря на все усилия, тонкими и субъективными — как и вся женская жизнь. Их было шестеро — из тех, кого нужда, амбиции, талант или несчастье пригнали в город со всех концов страны: учиться, учиться, учиться. Все эти двадцати-двадцатипятилетние девушки выбрались сюда не обычным путем, поднимаясь по стандартным ступеням учебных программ, но исполнившись внезапной решимости, с пробелами в знаниях, безо всякого регулярного образования; они с самоубийственным нетерпением желали всего и сразу и готовы были посвятить новой идее все без остатка. И пока они, развалясь, сидели в небрежных и слегка наигранных живописных позах на крышках парт и столах, все их черты — и общие, и характерные для каждой в отдельности — почти явственно парили над девичьими головами. Нимб характера ни с чем не спутаешь, его отчетливо видно над головами. Божи, очаровательная блондинка, девушка-куколка с волосами, собранными в пучок, расположилась посредине — в красном платье в стиле ампир она была похожа на махровый мак на коротком стебле. Девушка лежала на пыльном столе, положив голову на колени Марии. Мария — девушка с серьезным лицом, худенькая, как тростинка, — была года на три старше подруги. Эти двое знали друг друга еще по монастырской школе. Еще тогда между ними возникла странная, но устойчивая связь — о чем-то подобном может вспомнить любая молодая женщина, счастливая юная мать, сразу после монастыря пошедшая под венец. В сердцах детей, покинувших родной дом, соединяются фанатичная преданность и тайная догадка, стремление идеализировать подругу и жажда чувств — кто знает, что из этого породило подобный обычай, но он универсален и непреложен, он — главный движущий элемент жизни в каплевидном внутреннем мире обитательниц дортуаров. Суть его в том, что каждая девочка выбирает себе «кумира» среди будущих послушниц или старших воспитанниц и окружает идеал восхищенным обожанием рыцарского оруженосца, проявляет самопожертвование будущей влюбленной женщины, но не решается приблизиться к предмету поклонения, даже заговорить боится. «Девушка-кумир», в свою очередь, остается «бессердечной и холодной», но ни за что не разрушит благоговейного преклонения перед собой панибратским похлопыванием по плечу или дружеским словом. Чисто женское свойство. На тот момент белокурая Божи именно так «обожала» серьезную Марию. Потом они разъехались по домам, к состоятельным родителям, и протанцевали в качестве девушек на выданье несколько бальных сезонов. Ничего не зная друг о друге, обе одновременно решили вернуться к учебе, когда Мария отослала обратно кольцо уже второму жениху, а у Божи умерли родители, и переезжать к опекуну в неприветливый мрачный дом в степях девушке совсем не хотелось. Здесь, в городе, девушки встретились и, громко рассмеявшись, заключили друг друга в объятия. С той поры Мария с серьезной, почти материнской нежностью охраняет этого капризного упрямого котенка. Теперь же девушки сидели посредине. Кроме них еще две отличались новой манерой держаться в своих платьях-«реформ» [19] — милые, тщательно убранные головки склонились почти до колен. Одна — Эржебет, смуглая, полнотелая и цветущая, на ней великолепно сидело черное, застегнутое до шеи платье-сюртук, а вторая — Шара, красивая еврейка со змеиной пластикой. Последняя сидела чуть поодаль и, перегнувшись через стол, опытным взглядом медички и проницательным женским взором изучала изящную лодыжку Божи в черном чулке, расслабленно выглядывавшую из-под красных оборок. Божи заговорила: 19 Модные в начале XX в. платья с завышенной талией, придуманные французским модельером Полем Пуаре и ставшие символом женской эмансипации. — Послушайте, — начала она, — я им не завидую. Этим несчастным девушкам, которые просто «девушки» и ничего иного из себя не представляют. Положение, может, и прелестное, поэтическое, но очень уж печальное, например, в период сплошных любовных разочарований. Мы в этой ситуации вытаскиваем свои записи, отгораживаемся ими от мира, отвлекаем себя, пока кризис не пройдет. Но вы только подумайте, они, бедняжки, вынуждены только фигурки фарфоровые в гостиных протирать, да вставки кружевные крючком вывязывать. — Это ты где такой мудрости набралась? — поинтересовалась Эржебет. — У тети был журфикс — и там был ее племянник, — ответила Божи. — Перестань. Я сегодня так жалела, так жалела одну девушку — совершенно мне не знакомую. О ней кузен рассказал. Этот сумасброд великовозрастный уже несколько лет пытается завоевать ее внимание, а тут внезапно понял, что не любит ее, не любит и все. И прекратил с ней всякое общение. Уж я столько пыталась воззвать к его разуму, ей-богу, все свое красноречие употребила — меня до такой степени только свои личные дела обычно интересуют. Как мне хотелось эту девушку обнять и приласкать. — Слушай, — Мария встревоженно погладила Божи по волосам, — по-моему, этот юноша — вредный человек. — Вовсе нет, — возразила подруга, — не вредный. Мышление у него слегка декадентское, ветреный, капризный (голос ее становился все тише, взгляд — задумчивей), но тут он бессилен. Он никогда не лгал. Той девушке он не соврал, правду сказал. Что поделаешь, если чувство прошло. И потом (на этих словах Божи уткнулась глупенькой очаровательной головкой в руки Марии), сегодня ей сказал, завтра мне. — Я давно знаю, что ты в него влюблена, — пробормотала Эржебет, — и он тебя любит. Не понимаю только, что вы все умничаете. Он — состоявшийся человек, у тебя есть состояние, здесь тебе не место. Ты рождена стать замужней дамой — с подушечками, в уютном гнездышке, окруженной красивыми вещами, и чтоб тебе милые прозвища придумывали. — А, ничего такого, все это неправда! Мы друг друга никогда в этом смысле не могли заинтересовать. Не создаем друг у друга иллюзий, когда мы вместе — это сплошные насмешки, пустые разговоры и философствование. Если и бываем друг с другом честны и просты — перед тем, как лампу зажечь, каждый из нас до такой степени боится издевательского, циничного смеха другого, что мы стараемся опередить друг друга, главное — рассмеяться первым. Подталкиваем друг друга к кощунству и непотребству, а это нехорошо. Мы и любовь уже обсудили — со всех точек зрения: медицинской, общественной, воспитательной. Фу! Стало тихо. Только Мария негромко прошептала: — Дурочка, дурочка ты моя! — Это звучит смешно! — вынесла вердикт Эржебет. — Видите, вот почему я говорю, что мы нездоровые, извращенные души. Рабочие пчелы, в которых вдруг проснулось благородство королевы улья. Любая девчонка-цыплятница из моей деревни справилась бы с этим делом ловчее Божи. — А ты? — поинтересовалась Шара. — Что... я? — Почему ты не вышла замуж за того профессора с умным лицом, который летом тебе предложение сделал? — Это совсем другое дело! Не хочу во всем сестру Маришку винить, но не без этого. Первая любовь юной барышни — и ей от этого счастье, такая скромная маленькая хозяюшка. Летом и я сумела бы такой стать, но для этого все равно другой человек нужен, чтоб я ради него была готова. А теперь — да мы и не сможем уже так: радостно хлопотать, сновать между столом и печкой целыми днями, когда ничего не происходит. Шара подала голос: — Мы отравлены этой жизнью, всеми этими теориями, буквами. Поверь, мы точно так же охотимся за удовольствиями, за насыщенными и волнующими прелестями жизни, как и весь сумасшедший гигантский город за стенами дортуара. Только мы черпаем знания из книг и ремесла. Я же вижу — вы все живете со всеми возможными героями и героинями мировой литературы, на все смотрите особым взглядом — и это причиняет боль. А бедную Фанни после каждого серьезного случая в клинике трясет в лихорадке, и я ночами не сплю, когда эти проклятые червячки на желатине вдруг начинают себя вести как-то не так. — А твои коллеги-юноши — они иначе это воспринимают? — Не сравнить. Само великолепие. Ты бы видела, с каким невозмутимым спокойствием они работают в прозекторской после ночей кутежа, какие у них уверенные, твердые руки. Чего стоит наша утонченность — мы ведь даже в ловкости их не переплюнем? Мария перебила Шару — в голосе ее звучала укоризна: — Все равно нам нельзя так говорить, понимаешь! Мы решились на это, потому что выбора получше у нас не было — и пути обратно нет, так ведь? Мы уже приспособились к этой жизни, и нечего нас жалеть. Девушек много, глядишь, и сможем кому-то быть полезными. И мы зачинщицы, авангард, для реакции не время еще, да и нездорово это. Мы не можем повернуть назад, если только Божи... — Нет, мамуля, ни за что! Смотри, какая я усердная. Всю ночь не спала — читала, стоя под лампой керосиновой в прихожей. Дыму было! И бархотку горничной отдала, чтобы не гасила лампу. Читала критику про Шиллера. «Es siedet, und brauset, und zischt» и кран водопроводный не смогла закрыть как следует. Такую сырость развела, да еще и замерзла в придачу! Бедный Тамаш! Прямо так — в одной рубашечке батистовой. — Божечки, господи, мой платок большой, он там на гвозде висел! — раздалось из угла комнаты. Там, в закутке, который она устроила при помощи книжного стеллажа, завешенного старым фартуком, устроилась Фанни — светловолосая Фанни, славная, невыносимая медичка Фанни. В своей крохотной клетушке — такой же комичной, как и она сама, Фанни всегда оставалась в одиночестве — даже находясь среди подруг. Письменный стол она разворачивала к окну, теплый платок — потому что вечно мерзла — натягивала аж до ушей и, никого не видя и не слыша, строчила дни и вечера напролет — девушка была слишком совестлива, чтобы тайком бодрствовать по ночам. Иногда она занималась так часами, зажав уши, вполголоса бормоча себе под нос, как это делают дети. Сегодня ее тщедушная фигурка казалась торжественно бесформенной из-за слишком свободного зеленого бархатного платья с пышными рукавами. «Это платье моей бедной тетушки, она у меня одна-единственная», — часто говаривала Фанни. На руки она натягивала нарукавники до локтей — чтобы не запачкать платье, пока пишет. Девушка колдовала у себя в закутке над синим пламенем керосинки, точно ведьма на кухне. — Фанни, ты что там делаешь? — спросили девушки. — Травяной чай завариваю, сама видишь. Если хочешь... — Кому он нужен, — занервничала Божи, — главное, прошу, не порти нам тут воздух этими запахами. — Знаешь, это уже слишком! — Фанни медленно повернулась и обвела глазами остальных с тем типичным мученическим выражением, которое (по словам Божи) было способно саму Богоматерь вывести из себя. В подобные минуты все эти по сути добрые и разумные существа становились по какой-то внутренней необходимости жестокими и по-детски капризными по отношению к духовной калеке — и ничего не могли с этим поделать. А ведь эта несчастная душа была исполнена истинной доброты, но чужда снисходительности и терпимости — эдакая безжалостная, провоцирующая и скандальная доброта, плюс невозможно смешная. — Знаешь, это уже слишком, — повторила Фанни. — Вы мне вечерами вечно не даете заниматься, по ночам тоже щебечете без конца, а мне и это запрещено. Видела бы это моя бедная тетушка. Острые ноготки Божи впились в ладонь Марии, губы У девушки дрожали от нетерпения, она набросилась на Фанни, точно беспокойная юная тигрица: — Фанни, ты просто отвратительна! Глаза выпучила по пятаку и смотришь на нас, как паук из паутины. Что с тобой? Чистая рептилия! У тебя, случаем, перепонок между пальцами нет? — Помолчите, Божи! — приказала Мария, и девушка-котенок незамедлительно подчинилась. На «вы» Мария обращалась к Божи, если всерьез сердилась на подругу. — И то верно, — тихонько зашептали «философии» (забавно, что здесь они были в меньшинстве), — надо бы с ней, бедняжкой, помягче. Они не раз уже договаривались об этом. Фанни была сиротой — бедной и исполненной честолюбивых устремлений. В ней бурлила чудотворная, упрямая энергия, несокрушимая уверенность в себе. Она хотела стать кем-то и вырастить младшего брата. «Вот поэтому, — повторяла порой Мария, — она самая счастливая из нас всех. Она знает, ради чего живет, ее не терзают все эти современные сомнения». Божи подавила гнев, но успела-таки в ярости перевернуть стул очаровательной ножкой. Кто-то из девушек с улыбкой вернул стул на место, после чего стало тихо. Чайник булькал и жужжал. Вдруг послышался знакомый будничный шум — скрип пера. Божи оглянулась: — Кто это до сих пор строчит? Лона, ты уже дома? — Наша ведьмочка-блондинка! А мы и не заметили. Все повернулись в сторону эркера, где над тетрадками склонилась вторая отшельница, Лона. Девушка расположилась среди изящных и тщательно подобранных безделушек за стильным письменным столиком, который привезла из дома вместе с креслом из прессованной кожи. У нее было нежное интересное лицо цвета настоящих кружев, которыми был отделан фиолетовый пеньюар. Такого же фиолетового цвета была и тетрадь в руках Лоны, на обложке серебряными буквами было написано «Мемуары». Чуть ниже читался девиз: «Книга больше не обжигает, она только сияет». В ней-то девушка и писала с лихорадочной быстротой, периодически проводя тыльной стороной ладони по глазам, как делала Дузе [20] . Может, она смахивала слезу, но даже если нет, она совершенно в это верила, и этого было достаточно. 20 Элеонора Дузе (1858–1924) — выдающаяся итальянская театральная актриса. — Вы были сегодня у Бернатов? — спросили подруги. — Да! — негромко произнесла Лона и зашелестела страницами, но по ней было видно, что на этом она не остановится. Все застыли в молчаливом ожидании. По негласному уговору никто не обращался к Лоне на «ты». Эта хрупкая, словно дуновение, девушка, исполненная сознания аристократичности своего тела и некоей княжеской скромности, никогда не высказывала мнения в спорах и вместо того, чтобы защищать правое дело, выбирала надменную пассивность, но это ей шло. — Глупость, конечно, — говаривала Божи, — но она так последовательна в этой своей позе. С помощью фиолетовой ленты Лона даже на ночь привязывала к волосам фальшивую прядь и поэтому каждый вечер раньше остальных отправлялась в общую спальню. Секрет этот был всем известен, но курсистки вели себя так, как в подобных случаях ведут себя мужчины, — с благодарностью принимали тот факт, что человек прилагает столько усилий ради создания иллюзии. Что до Бернатов — хозяин дома, дядя Йожи, приходился Лоне дальним родственником по линии жены. Лет ему было около сорока. Отец семейства и член Академии. В писательских кругах его считали известным финансистом, а в банке, директором которого он являлся, держали за выдающегося публициста. Все женщины его обожали — особенно Лона, — а портрет, выставленный однажды на вернисаже, девушки украсили букетиками фиалок. Ради Лоны. «Мемуары» писались о нем и были обращены к нему. В начале каждого раздела было оставлено точно отмеренное пространство — туда Лона помещала перевязанные тонким фиолетовым шнурком засушенные соцветия, письмо от него, начинавшееся словами «Моя маленькая бледная подружка», локон волос его жены и прочие предметы. Далее следовала история каждого сокровища. Это она получила из его рук во время прогулки, это взяла в доме, это — в саду летнего домика. Ибо эта скрытная девушка, ни разу ни одну из нас не поцеловавшая, умела быть на удивление многословной. В такие минуты ее саму восхищала эта чудесная мастерская воображения, для которой вся жизнь — лишь чреда «художественных декораций». Сцена на лестничной клетке, сцена у камина, фиолетово-туманные настроения, случаи, о которых именно потому и можно столько говорить, что их никогда не было. И во всем этом фиолетовом романе, — заметила как-то Эржебет, — самое примечательное то, что мы его выслушиваем, и он нам нравится. Он им нравился, и слушали они его с восторгом. Ведь в эти минуты Лона — таинственная белая ведьма становилась красивой и интересной. И это ее волшебство признавали даже те, кто высмеивал девушку за спиной. Вся ее власть, по-видимому, заключалась в мягкости голоса, в красоте движений. Божи уже не раз поднимала вопрос: что бы подумал об этой девушке мужчина — знай он ее так, как знали ее подруги. Лона закончила писать, медленно подняв ладони к лицу, опустила на них подбородок, как на подушку, и опустилась на спинку кресла. — Кончено, все кончено, — сказала она, как отрезала. Наступила тишина, все ждали, что она скажет дальше. Фанни уже приготовила чай и, обхватив кружку обеими руками, поднесла ее Лоне. — Видела, что вы бледная, потому и заварила. Он от всего помогает. Бедная моя тетушка. Со всех сторон раздался оглушительный, безжалостный смех: — Бесподобно, прекрасно! И эта женщина три месяца как ординатор. Все девушки смеялись — здоровым смехом, от всего сердца, — только Лона глядела на них с улыбкой, словно ей было неприятно, что ее потревожили. Вошла дневная дежурная дама. — Ах, барышни, вы уже все дома! Сколько я вас просила выходить к ужину в корсете. И как будто тут кто-то сигареты курил. Худенькая старушка с визгливым голосом и морщинистым лицом — пугающая печальная картина будущего. Преграды Перевод Татьяны Терени В глубине гостиной почтенные матроны вели спор о расстроенном браке одной именитой и прекрасной особы — ей с подозрительно неприличным рвением благоволил хозяин дома. Снаружи, где толпились девушки, и в столовой бродили группками молодые люди — они уже три масленицы подряд посещали вместе подобные собрания и чудесным образом до сих пор были не вполне в курсе материальных и прочих обстоятельствах жизни друг друга. Хозяйская дочка, маленькая и неказистая Ила Бано, с безучастным лицом сидела в уголке сада около просившего ее руки кавалерийского офицера, а под пальмовыми деревьями три молоденькие девушки, сверкая глазами и хохоча, перебрасывались фотокарточками. Вопреки деланной небрежности, сия безобидная забава очевидно предназначалась для Шандора Бодога — представительного светловолосого мужчины, что прислонился к фортепиано и не сводил глаз с госпожи Вильдт. Красивая и стройная женщина с замысловатой прической, стоявшая в углу рядом с печью, заметила упорный взгляд, лишь когда хозяйка дома направилась к буфету и оставила ее одну. Тогда госпожа Вильдт с улыбкой, исполненной скромного благородства, поманила Шандора Бодога к себе. В глумливой чопорности их поклона, во внимательной усмешке глаз возникло странное расположение — возможно, чудная по нынешним временам пародия на идиллический онегинский мир — и далее витало между ними, пока, разговаривая о книгах и людях, они не поймали друг друга на знакомом замечании: ах, мы это уже говорили, в один голос, теми же словами! Между тем им предложили столик и пирожные к чаю, а маленькая Ила с угрюмой сдержанностью, присущей всем некрасивым девушкам, предпочла удалиться от общества. Мужчина и женщина остались вдвоем, и над госпожой Вильдт взял верх давний ее недуг, не раз склонявший к безрассудствам — неистовая тяга к безусловной, чрезмерной искренности. В ответ на что-то она промолвила: — Это случилось, когда я целые две недели была безумно в вас влюблена. Кроме неизменного людского тщеславия, в Шандоре Бодоге жило объективное любопытство писателя во всем, что касается женских откровений, а выслушивать он их умел и был в этом столь же безжалостен, как и госпожа Вильдт в порывистой честности. Их порывы встретились. — Знаете, — начала молодая женщина, — три года назад, в возрасте двадцати двух лет я попала в Будапешт. Причиной тому была смерть моего бедного отца. В денежном отношении семью тоже ждали большие перемены, так что мне пришлось задуматься о заработке. Конечно, я уже познала первую любовь. Ту, что бывает с цветочными букетами, ночной музыкой и кадрилью, а потом достигает апогея, когда тебе со значимым видом целуют руку. Мое неожиданное несчастье стало для такой любви препятствием, но облегчило забвение. Я желала совершенно новой жизни — и поскольку учительниц нынче стало так много, а из моего таланта могло что-нибудь выйти — записалась в актерскую школу. Матушка проводила меня сюда, а состоятельные родственники со слезами на глазах обещали обо мне заботиться. Так получилось, что свободное время я проводила не одна, и вечера мои печальным образом вторили дням недавнего прошлого. Здесь, на чайной вечеринке семьи Бано, я впервые повстречала вас. — И сочли невыносимым — так вы говорили. — Мне досаждало, что в вас было больше ума, чем в остальных, но я уже тогда выделяла вас среди прочих. В таком возрасте любовь не приходит незаметно, украдкой, и о каждом путном знакомом мы думаем: «Каково было бы любить этого человека?» Мои суждения подсказали ответ — но я едва ли вас интересовала. Мы виделись редко, у меня было много дел, и я не думала о вас месяцами. Казалось почти что странным, когда вы — спустя столько времени — окликнули меня на углу улицы Ваш по пути из Белвароша. — Откуда идете? — спросили вы. — С занятия. — Какого занятия? У меня и сейчас стоит перед глазами ваше удивленное лицо, когда я сообщила, что буду актрисой. Затем поведала, что живу у вдовы соляного пристава. Славная женщина, но я редко ее встречала, потому что целыми днями училась и любила бывать одна. Я рассказала вам о своей странной студенческой комнатушке — в то время мне почему-то нравилась такая жизнь — вы изъявили любопытство, и я вас пригласила. Помните? — Еще как! Когда мы поднялись к вам, я пришел в смущение и спросил какую-то неосторожную глупость о вашей комнате, а вы ответили еще большей нелепицей. — Знаю, но позже я привыкла. Вы часто ко мне захаживали — к декабрю мы стали закадычными друзьями и целыми вечерами разговаривали обо всем на свете. А после вы как-то раз без всякой причины сжали мою руку — и я сочла это совершенно естественным. Госпожа Вильдт замолкла, подавив подобие смешка. Затем продолжила: — Неделю спустя я уже вас любила. — Удивительно, — задумался Шандор Бодог. — Неделю спустя вы были по-прежнему радостной и беззаботной. — Да! Но когда вы не приходили в обещанный час, боль стучала у меня в висках и мучительное беспокойство сжимало горло — подобно задушенному рыданию. Как же чудовищно, когда вы, мужчины, заставляете женщину ждать. Все страдания мира сливаются тогда воедино, а если и существует высшая справедливость, то вечной жизни не хватит, чтобы заставить вас расплатиться. — Аминь! — Эх! Словом, это было безумное время. Кощунственные, языческие молитвы возносила я в церкви сервитов у алтаря Девы Марии, которой осталась верна вопреки моде на Святого Антония — ведь проще сказать такое женщине. — Сказать что? — Это: «Владычица! Во имя одного этого человека стоит жить и творить добро. Воздай же мне, и увидишь, на какие великие и отчаянные подвиги я буду готова ради него». То были нечестивые, самовлюбленные мольбы — теперь-то я понимаю. Подобно многим другим, я штурмовала небеса в поисках великого счастья. — И что было потом? — А потом, как в сказочном сне, все показалось правильным и необходимым. Даже то, что на людях вы, как и раньше, едва смотрели в мою сторону. Я была вам почти благодарна и ни о чем больше не помышляла. — А если бы я... скажем, поцеловал вас? — задумчиво произнес мужчина. — Пусть это останется вопросом. Итак, на второй неделе вы совершили кое-что необъяснимое. — Сказал, что не стану на вас жениться. — До сих пор не знаю, что вами двигало: стеснение, благородство, грубость или простая блажь. — Ничего из этого! Я был любопытным и своенравным, а вы показались мне такой очаровательной! Я попросту впал в отчаяние и захотел вас отогнать. Понимаете? — Может быть! Но видите ли, вам следовало знать меня лучше. Мое воспитание, мои наклонности не позволили мне до конца стать девушкой нового века. Да и те — даже типичнейшие из них — не кокетничают без, скажем так, моральной основы. — Словом, вы разочаровались. — Еще нет! В тот вечер мне в голову приходили странные мысли. Я не чувствовала ясно, насколько могу отвечать за собственные деяния. Думала об обществе, о людях, которые до сего дня были для меня воплощением жизненных преград. Мне вдруг вспомнилось: те, кто в прошлом году веселились у нас дома, веселятся сейчас у кого-то еще. Мой бывший жених, что запрещал мне кружевные блузы, волочится за другой, а его мать обо мне злословит. Я подумала, что раз уж жизнь выставила передо мной преграды, то и я ничем ей не обязана. — Едва ли вы были в отчаянии, раз могли столь ясно мыслить. — Я все размышляла и размышляла. Однако не знаю... Если бы вы только пришли ко мне тогда, на второй день или на третий. — В то время на юге проходил суд по объединению земель. — Удивительно, что в такие моменты мужчин больше всего волнуют суды. Лишь на четвертый день я узнала, что вы уехали. Мы были здесь, у Бано. Среди открыток маленькой Илы я обнаружила одну с вашим почерком: «Целую Вашу руку из Земуна, искренне преданный Вам, Бодог». Давно мне никто не причинял столько боли, как та глупая карточка. Но на бедняжку Илу — это правда — я не держала зла. — Я часто думал о вас в дороге. — И не написали мне ни строчки. Нет, даже не пытайтесь объясниться! Но слушайте! В гостиной на маленьком диване сидела одна седовласая госпожа. Нас представили. Это была вдова Шандора Бодога. — Моя матушка! — К тому благоговейному почтению, с коим мы смотрим на мать возлюбленного, почему-то примешивался стыд — я впервые такое отметила. Один молодой господин, хороший ваш друг, развлекал ее историей о ваших совместных похождениях. Однажды, рассказывал он, вы двое в ребяческом веселии заглянули на бал каких-то чиновников. Вы сели рядом с прекрасной черноволосой девушкой, за которой ухаживали самым безупречным образом, и послали за мороженым для ее матушки. Несколько юных ветрениц тут же запищали в один голос: — Какая прелесть! Повеса Бодог остается инкогнито! Но старая госпожа вдруг нахмурилась: — Ох и получит у меня этот негодный мальчишка! А вдруг несчастная девочка приняла его слишком серьезно и теперь грезит о нем и тоскует? Такие девицы не понимают, что значит инкогнито! Я смотрела на нее, сгорая от стыда. Как же, «такие девицы». Пришла пора отправляться домой, и господин Бано, не имея возможности меня проводить, поручил это вашей матушке. Она-то и довезла меня до дома в экипаже... На следующий день меня посетил двоюродный брат, местный исправник. Он уладил мои дела, представился хозяйке и выразил желание впредь обедать со мной вместе и быть мне опорой. Затем заговорил о вопросах семейных, и, когда он наконец покинул меня поздним вечером, я чувствовала себя легко и спокойно. Можете смеяться, но в ту ночь приятная прохлада струилась из подушек и обволакивала голову. Это была, как я думаю и как говорит мой муж на своем судебном языке, «вселенская закономерность», и она снова приняла меня в свое лоно. Еще через день брат привел ко мне Яноша Вильдта, давнего товарища по школе. Я приняла его в хозяйской гостиной — в тот раз и в дальнейшем. Он говорил о почившей супруге и двух прелестных маленьких сыновьях, что остались без матери, был серьезен и обходителен, и с самого начала довольно симпатичен. Свои вечерние визиты он наносил в точно назначенное время и носил элегантные сюртуки, которые, судя по накрахмаленному воротничку, всегда успевал сменять по окончании службы. Что было дальше, вам известно. Женщина и девушка Перевод Наталии Дьяченко Дама пришла в сумерках, шурша платьем, второпях, и глубоко вдохнула напоенный цветочным ароматом воздух магазинчика. Где-то позади кассы девушка, Тери, Тереза, протирала глянцевые листья веерной пальмы. Полная фигура в белом халате легко, мягкими шагами вышла из полумрака, из-под недвижных темных листьев. Она протянула руки к гостье, чтобы обнять ее. — Добрый вечер, милая! Какой чудесный запах зимы ты принесла с улицы. Он идет от твоих мехов. Воздух в помещении действительно стоял густой, неестественно тропический, хозяйка цветов расхаживала по коврам в легком батистовом халате со множеством сборок. Они переместились в альков, оставив дверь открытой, хотя в магазине работала еще и старушка в кружевном чепце, которая без единого слова, почти не привлекая внимания, обслуживала театралов, заглянувших сюда перед спектаклем, покупателей фиалок, господ, спешащих на званый ужин. Уютный закуток при магазинчике был точь-в-точь таким же, как сама девушка, — сказочно легким, гармоничным и светлым. Не крылось в нем никаких тайн, не звучало глухого голоса подспудной печали или натужного веселья. — У тебя здесь не о чем тревожиться. Вся комната — один прелестный повод задуматься, отчего никогда не получается просто так, безо всяких усилий разгадать все эти затейливые ребусы и тайны. Когда-то давным-давно эти слова произнесла госпожа Хедвиг, с улыбкой разглядывая простой круглый умывальный столик из чугуна, укрытый свисающей до пола перкалевой скатертью в крупный цветок, но как предательски, как безжалостно это прозвучало. Они сидели друг напротив друга на диване, обитом синей шенилловой тканью, и Тери изучала лицо женщины пристально, встревоженно и серьезно, как врач изучает больного. Та была бледна и словно бы полностью раздавлена страданием, застывшая судорога окаймляла ее узкий рот. Девушка взяла руки подруги в свои. — В чем дело? Что-то слупилось? — О, как бы не так! Да если бы только что-то случилось... На минуту Хедвиг склонила голову, затем внезапно разразилась безудержным потоком слов, начав исповедь, и, как человек, идущий по углям, словно подпрыгивала на каждой обжигающей мысли. — Никаких, никаких новостей. Знаю только, что из клиники нервных болезней его не отправят домой, что он и сейчас там и что спасти его нельзя. Это ужасно, Тери! День пройдет — одна только эта мысль у меня на уме и на сердце, а назавтра — все по новой. И при этом ходишь туда-сюда, покупаешь еду, готовишь обед, штопаешь одежду детям. Сегодня, когда только начало вечереть и я прикрыла глаза руками, чтобы обратить взгляд на внутренний, подспудный кошмар, что обосновался в душе, оба ребенка вернулись из школы. Они, бедные, решили, что я плачу или у меня что-то болит, и повисли у меня на руках. Боже! Я оттолкнула их. Стряхнула, словно омерзительное бремя, от которого никак не избавиться. А после ужаснулась самой себе и побежала к тебе. Тери! Скажи что-нибудь! Девушка провела сильными белыми пальцами по затянутой в перчатку руке женщины. В ее глазах читалась наивная вера в собственную успокаивающую, утешающую силу. Она просто и тихо произнесла: — Только бы уже умереть ему, бедному! Ничего иного она и не смогла бы сказать от всего своего справедливого сердца, но женщина все равно пригвоздила ее в ответ обвиняющим, почти враждебным взглядом. — Зачем ты так говоришь, зачем? Будто уже ничем не помочь! Скажи, неужели и вправду поздно? — Ты сама знаешь, Хедда, что поздно. Почему ты раньше не послушала меня? Женщина замолчала. — Твоя правда, — промолвила она через какое-то время, — до сегодняшнего дня ты воодушевляла меня, направляла, хотела помочь. Но скажи еще раз: ты ведь сама тоже сочла бы это грехом? — Не знаю, я над таким не задумываюсь. Я видела, как ты несчастна, как мучаешься, и полагала, что тому причиной твои обстоятельства. Так реши этот вопрос, подумала я, иди и разрушь их, глядишь, все и сложится. Я судила по себе и вспоминала день, когда разом оставила свой город, бросила дела и обманувшего меня жениха. Хотя в то время я еще терпеть не могла Пешт и у меня были надежное рабочее место при женском училище и приданое. Но я не пожалела об этом хотя бы потому, что сделанного не воротишь; да и ради брака мне пришлось бы поступиться слишком многим, — а хороших и плохих дней потом было бы столько же, сколько и сейчас. Поверь, разницы нет вовсе. Но ты, конечно, совсем другая, и ты по необходимости стала несчастной, потому что такое состояние тебе пристало. — Ох, следи за тем, что говоришь! Так ты думаешь, что это все мечтания праздной женщины? Думаешь, я читала много романов и смотрела пьесы, которые одно время только таким темам и были посвящены, и поэтому перед самой собой решила поинтересничать — придумала себе любовь, чтобы тебя развлечь? Так-то ты думаешь? — Нет! — ответила девушка после минутного размышления. — Думала ли я так раньше? Да кто знает, что между вами происходит? Тебя ведь воспитывали в монастыре, и первый роман ты прочла, уже будучи взрослой. Но позднее я поняла: человек не будет ломать свою жизнь ради книжной любви так, как это сделала ты. Знаю, твое чувство искреннее, но все-таки ты не смогла бы от этого удержаться. Тут женщине пришла в голову мысль. — Тери, спрошу у тебя кое-что. Смотри: если бы ты в какой-нибудь момент, скажем даже, сегодня вечером, почувствовала, всем сердцем ощутила, что тебе нужно, нужно сегодня — прямо сейчас — явиться в квартиру одного человека и остаться там до утра, потому что это вопрос всей жизни, исход всей судьбы... ты бы пошла? — Думаю, да. Если бы ясно ощущала такую необходимость — но все же сначала изо всех сил постаралась бы подумать о чем-нибудь другом. И если бы не получилось, тогда отправилась бы, да, этим же вечером, чтобы не передумать и назавтра не начать снова сомневаться. Ведь, поверь, это самое ужасное! Мне даже смотреть на тебя было страшно. Но ты не виновата. — А что я должна была сделать? — допытывалась женщина. — Нужно было, чтобы что-нибудь произошло. Помнишь, вы ведь так жили уже целый год, подпитывая это несчастное чувство только через театральный бинокль. Вы встречались только в театре да порой видели друг друга мельком, заглянув на какую-нибудь встречу. Тогда я и стала поверенной этого бедняги, а тебе передала его признания. Наверное, это было ошибкой, но я хотела, чтобы что-то произошло, потому что уже тогда столько слов сказано было впустую, а недели и месяцы так быстро проносились перед ним. — Какой счастливой ты меня тогда сделала, Тереза, — на один лишь вечер, — этого я никогда не забуду. Но на следующий день груз на сердце стал вдвойне тяжелей. Знать, что он тоже любит, что ждет от меня действий, что мне стоит лишь пальцем пошевелить. — Но почему же мне? Чтобы вся ответственность, все обвинения, все угрызения совести были на мне; Почему он не сделал первый шаг? — Почему? Потому что у него точно такая же увечная и беспомощная душа, как у тебя. И притом без присущего калекам смирения. Вы оба могли только бунтовать; а потом, после долгого времени, проведенного в страданиях, ты приходила к одному и тому же выводу: вот бы завтрашний день принес что-то новое. Так ведь? — Да! — ответила вторая с унылым смирением. — Я до сих пор иногда жалею, что стала посредником между вами. Я узнала тебя и, верно, только все испортила. Он бы мечтал о тебе, а ты восхищалась бы им и по сей день, я бы выслушала тебя, тебе бы стало легче и все продолжалось бы так же, как и два года до этого. Так было бы лучше. — Нет, нет. Все-таки мне нужно было узнать, это был поворотный момент. Но столько препятствий... — Э! как же? Если бы речь шла о чем-то бесчестном — по мнению света... Но ведь он хотел, чтобы ты развелась и стала его женой. В ответ женщина с горечью рассмеялась. — Хотел? Так что ж не пришел за мной, не похитил меня, почему не приказал или не позвал? — Но ведь ты не поддержала его порыв — и даже наоборот. Сразу же приняла холодный вид и не давала ему даже шанса обменяться парой сдержанных слов. — Потому что чувствовала опасность. Знала бы ты, сколько я над этим думала. Но сама подумай — я ведь знаю о его родителях — как бы они отнеслись ко мне? А привести двух детей в чужую, враждебную семью! И — хоть ты и готова была дать нам временный приют — услуги адвоката, который бы уладил дело с разводом, тоже обошлись бы недешево. У меня никого нет. Были бы мать, родня — но ведь я бы оказалась совсем одна под градом насмешек общества! А пока шел бы процесс — скажем, с полгода, — понадобись мне платье, у кого просить? Они вдруг обменялись испуганными, удивленными взглядами. Как будто что-то оборвалось, легкая, тонкая нить паутины, на которой до этого момента их размышления покачивались над повседневностью. Надолго воцарилась тишина, и девушка, верная привычке, мысленно изучала уже известные ей вещи в новом свете. Затем она заговорила твердо и упрямо. — Да, милая моя Хедвиг, напрасно мы вообще затеяли этот разговор. Поздно. Одно могу тебе пожелать, чтобы прошел уже скорее год или два с его кончины, и ты дошла до состояния, когда с тобой можно было бы говорить о чем-нибудь другом. Например, о твоем муже. — Ты что, со зла говоришь такие вещи или помешалась? Как ты можешь? — Так надо, — произнесла Тереза и вновь коснулась ее руки. — Этого человека, моего несчастного родственника, уже не спасти, но ты еще можешь вернуться к супругу. Раньше я думала, что жизнь твоя полностью разрушена, загублена. Но вдруг твое счастье как раз в том, что ты можешь вернуться к нему с чистым сердцем и незапятнанным достоинством? Твой муж это знает. — Нет! — закричала женщина, — не смей его упоминать! — ее безучастность сменилась нервным, сильным отвращением: — Я не то что не люблю его, я при одной мысли о нем содрогаюсь от омерзения, презираю его за то, что он тоже безмолвно терпит и ждет, «а вдруг?» Можешь так ему и передать: ни за что, никогда. — Сейчас все твои пути ведут к нему, — с нажимом продолжала девушка. — Нет! Ведь это он все испортил между нами. — Он полюбил тебя, взял в жены — и точка. — Он возжелал меня, захотел присвоить — и точка. Он знал, что у меня за душой ничего нет, что мне всего девятнадцать. В девичестве я не знала любви и не могла свободно выбирать — да и выбора-то не было, — лишь он один был подходящим вариантом среди тех, кто взялся бы всю жизнь кормить и одевать меня, как заведено. — И все же, может, не сейчас, но позже, тебе придется к нему вернуться. — Пойми, это невозможно. Я сейчас — в самом полном смысле слова — никому не принадлежу. Не знаю, понятно ли это тебе? Все мои помыслы, вся моя душа рядом с ним, всегда — уже много лет — с тех самых пор, как мы познакомились. Каждую свободную минуту я думаю о нем. Да, я живу в доме мужа и забочусь о нем, как могу, но больше пусть от меня ничего не ждет! На лбу девушки прорисовалась складка. — Ты перед этим кое-что сказала, Хедвиг. О платьях. Знаю, тема неприятная, но надо обсудить. Видишь, я вот там даже фиалки не раздаю даром. А как хорошо ты одеваешься: превосходная обувь, чудесная шляпка, а уж перчатки! Скажи, сколько ты их меняешь за год? Бедный мальчик заметил тебя именно в этих платьях, но ведь покупал их твой муж. — Фу, Тери! И ты думаешь, что справедлива ко мне? Разве я виновата в том, что все так устроено, что я завишу от его денег? Кто учил меня быть хозяйкой самой себе? Думаешь, я была такой же умной в ту пору, когда выходила замуж, как ты сейчас, в свои двадцать четыре? Но ведь я занята с утра до вечера, ищу работу, тупую, бессмысленную, нудную работу, и, господи, ведь если я уйду от него, ему придется нанять экономку, а это обойдется гораздо дороже, и за его детьми она все равно смотреть не будет. — За его детьми? — Знаю, они и мои тоже, о, это я прекрасно знаю. Если бы не они, Тери, — уж поверь... Только они меня и держат. Не думай, что мне дорого что-то еще. Да, одеваться ведь как-нибудь надо, ну а что одеваюсь я хорошо — это, наверное, происходит само собой. Как лунатизм, как дыхание или ходьба. Но мне не нужны его деньги, хватит и столько, чтоб не умереть с голоду, а это ведь самая малость. — Дети! — непреклонно напомнила девушка. — Да... дети. Самое страшное из того, что он со мной сделал. Мне разве хотелось оказаться у него на крючке? Ты же знаешь, я тогда только окончила институт, эти заботы мне были не нужны, уверена, я не хотела быть матерью. И не успела захотеть, а уже стала ею против своей воли, ничего не поняв. Может, это и противоестественно, но я честно говорю о том, что чувствую. Все страдания, которые сопутствуют материнству, я бы, может, и вынесла безропотно, если бы до этого была хоть какая-то жизнь, если бы я сама, по своей воле, захотела детей. — Конечно, такое решение непременно пришло бы в свое время. Ты ведь хорошая мать, Хедвиг. Зачем ты так говоришь? — Да, хорошая — с той самой минуты, как появилась на свет дочка. Это другое, это похоже на чудо. В одно мгновение все переменилось, ты знаешь, я обожаю и ее, и сына. — Вот чего я как раз и не понимаю: ты ведь родила и второго ребенка. — Ты и не могла бы понять. В то время муж еще мог меня уверить, что я его добыча, а его воля — естественный закон. Несокрушимый. Ты даже не представляешь, с каким суеверным восторгом я искала в лице сыночка его черты — черты другого человека, который тогда даже не мог пожать моей руки, а я только любовалась его фотографией и все больше думала о нем. А теперь я для детей больше, чем мать, ведь я пожертвовала для них всем — даже им. Неважно мое счастье, только его жизнь, — а он умрет. — А если это была наследственная болезнь, которая в любом случае проявила бы себя? — Но мог он до этого хоть раз в жизни побыть счастливым. Ведь тебе известно, что его долгие годы мучило то же, что и меня, и когда его влекли ко мне все небесные и земные силы, он держался на расстоянии. Какое, верно, это было душевное напряжение! Не оно ли его и надломило?.. Обе вновь надолго замолчали. Снаружи, в магазине, улыбчивая старушка поливала и опрыскивала отчаянно яркие цветы, снова и снова доносился шум распылителя, шелестящий звук крошечных капелек. Тереза, хозяйка цветочного магазина, заговорила первой: — Так или иначе, ему лучше всего побыстрее отмучиться. Раз уж его не спасти. Зачем страдать еще несколько лет? А там пролетят дни, пройдут годы, ты понемногу оживешь, чувства со временем притупятся, и ты неизбежно потянешься к отцу своих детей. Хоть какое-то решение. — Это невозможно. Лучше умереть. — Но ты проживешь еще, положим, тридцать или сорок лет — в болезни или в здравии. Что по сравнению с этим будут значить два с половиной года, почти расстроившие всю твою жизнь, если ты сможешь потерпеть еще немного? Придет время, когда тебя будут заботить лишь будущее сына, брак дочери, болезни — супруга и твоя собственная, и ты будешь с улыбкой вспоминать о нынешних печалях. Она не сразу заметила, как женщина заплакала, — поначалу тихо, слегка подрагивая, затем с долгими, нутряными громкими всхлипами. Девушка не стала ее останавливать. Она тихо, со вздохом облегчения встала и прошлась пару раз по комнате. Затем остановилась перед Хедвиг: — Или вот еще что можно попробовать. Хоть и поздно уже, но вдруг тебе станет покойнее, если мы кое-что предпримем. Я отправлюсь к нему в санаторий вместе с бабушкой. Там ее помнят, знают, что мы с ней близкие родственники, меня пустят. Знаю, что большую часть времени он в сознании, — я поговорю с ним. Передам: пусть только выздоравливает, а там уже все будет так, как он захочет, ты разведешься, выйдешь за него, пусть только пойдет на поправку. Врачи ведь не раз уже ошибались, и кто знает, не обратит ли сильное душевное потрясение его ситуацию к лучшему. Навредить уж точно не навредит — я поеду. Женщина застыла в оцепенении. Она уже подняла капюшон пелерины, и резкие, четкие тени от темных мехов подчеркивали ее бледное, интересное лицо, слегка округленные глаза, изящный белый подбородок. Потребовалось некоторое время, прежде чем до нее полностью дошел смысл сказанного, но в следующую минуту она ужаснулась и с нервным содроганием потянулась к щеколде, как будто хотела остановить Терезу. — Не надо — Тери — не хочу. Прямо сейчас, вот так внезапно? Нельзя! Это ничем не поможет — ведь он умрет, спасения нет, — и эта затея все равно провалится. Даже выздоровей он — мне не быть счастливой — я буду тосковать из-за детей — а сколько будет пересудов! И еще его семья! Если бы он вылечился, я готова была бы страдать и дальше — ведь уже, пожалуй, не так долго и осталось. Но все-таки не езди, — я боюсь — вдруг ему от волнения станет только хуже! Нет, так нельзя! Нервно дрожа, как в горячке, она скользнула в элегантную накидку на шелковой подкладке; слезы на заплаканных глазах уже высохли, но губы еще подрагивали. В дверях она обернулась, слегка отклонившись назад, и тихонько, почти что самой себе или кому-то, кто сейчас был очень далеко, прошептала умоляюще, примирительно, обнадеживающе и с сомнением: — В общем — я подумаю об этом завтра. Может, хорошо будет и так, как ты предложила, Тери. Завтра. Так говорила женщина... Перевод Ксении Лобановой Я хочу уехать. Нет, ты не понимаешь. Всегда куда-то ехать. А куда? Господи, не знаю и не хочу знать. Но только не туда, куда бы ты меня увез. Неважно, забудь! Пока принесут чемоданы, пока ты составишь план, рассчитаешь бюджет, я уже перехочу. Соседи и слуги начнут обсуждать... Нет, так, как хочу я, никогда не случится. Правда, никогда. Но если бы я однажды решила отправиться в путешествие — как есть, без всего, через десять минут быть на вокзале, без багажа и долгих прощаний, и чтобы никто не спрашивал зачем, почему. И пусть бы поезд вез меня и вез, а я бы и не знала, где окажусь. Расправила бы легкие крылья, стала свободной, сильной и точно знала, что мне нужно делать. Может, отправиться в большой город? Бежать по широким, светлым улицам, мокрому асфальту, вдыхая влажный, дурманящий воздух. Наступает вечер. В безумно-желтом свете изогнутых фонарей всплывают незнакомые лица и исчезают во тьме, словно тени. Нищие, газетчики, носильщики, запах каштанов, большие яркие театры и шумная жизнь, полная надежд, — вот чего я хочу. Хочу быть каплей в огромной волне, подниматься, падать и снова подниматься из глубин на самый верх, отражая свет. Театры, аплодисменты. В полусне часто слышу, как вокруг меня поднимаются, бушуют и снова замирают тысячи, сотни тысяч голосов. Торжество успеха. Не знаю, но мне иногда снится, будто я стою среди них в свете миллиона софитов, блестящая, прекрасная, опьяненная. И взгляды ликующей толпы проходят сквозь меня и обрушиваются, как дождь из нежных и мягких стрел. Я вдыхаю аромат восторга и начинаю расти, становлюсь все выше и выше. Или поехать к морю? Затеряться на солнечных, экзотических островах с причудливыми мраморными дворцами, что хитро улыбаются из-за оливковых деревьев. Где небо всегда голубое и чистое. А может, увидеть бурные, мутные северные воды, на берегах которых виднеется храм Бальдра, и сокол парит над ладным кораблем Фритьофа. Вот бы стать белоснежной принцессой и лить слезы, пока вдали не раздастся песнь давно забытого седовласого Браги. И чтобы свирепый ветер без устали дул мне в лицо. Или в горы? Посмотреть на чистый снег, пока он еще не растаял. Интересно, о чем молчат заброшенные летние домики, замерзшие воды и одинокие, тихие парки? О чем мечтают ничем не потревоженные покрытые елями горные склоны? Чем живут деревни и крестьяне, невидимые для мира? Я хочу туда, где никто никогда не бывал, заглянуть во все тайные уголки. Ты не прав. Я хочу не просто любви, а новой любви. Иногда я задумываюсь об этом, представляю нежные поцелуи, легкие мгновения и тихое, тайное венчание. Свадебные подушки — когда-нибудь они же будут лежать в гробу. Я уже вижу трагический исход этой любви, удушающе печальной, совершенно незабываемой, мечтательно короткой и предельно ясной. Но есть ли там, снаружи, на свободе волшебные люди? Людей — незнакомых мне — там предостаточно, но я хочу и дальше видеть в них незнакомцев. Им нет дела до меня, да и я не хочу их знать. Они просто встречаются на моем пути, и никто не знает, кто они и куда торопятся в поздний час. Но в этой суетливой толпе они решают важные и сложные вопросы. Именно от этих людей зависит благополучие мира: хлеб, жизнь, машины, рождение и смерть, земля и звезды. Я имею в виду эту особую спешку, жизнь, в которой каждое слово, каждое движение обладает роковым смыслом. К этому моменту я устану и закрою глаза. Вот бы снова найти то большое зеленое озеро с водорослями. Я бывала там раньше. Сосны на высоких горных склонах отражаются в неподвижной, гладкой воде. Маленькая лодка тихо плывет по волнам и уносит меня далеко-далеко, туда, где в мертвой тишине ольховые деревья склоняют ветви в прибрежную воду. Со дна молча и угрюмо поднимаются цепкие водяные хвощи, и среди них, на поверхности воды, плавает противная желто-зеленая ряска. Потом наступили сумерки, стало пасмурно, небо заволокло тучами. На лесистом склоне уже виднелись алые пятна заката. Над водорослями жужжали миллионы комаров, а между ними беспокойно летали ласточки, кончики их острых крыльев иногда касались воды. Кто-то за моей спиной управлялся с веслом и рассказывал о последних жертвах озера: утром, в день Вознесения, две девушки из соседней деревни пришли на озеро в белых платьях, чтобы предать душу Господу. Опознали их по свидетельствам об исповеди. Поначалу у меня защемило сердце, меня охватил страх, а потом я подумала: какая разница! И с этой минуты ощутила такое спокойствие, такое бесконечное и полное умиротворение, какого никогда в жизни до этого не испытывала. Хорошо бы еще разок так отдохнуть. Куда дальше? Дальше я мирно покину убежище смерти и снова отправлюсь в путь. Вот бы снова стать хозяйкой жизни, выманить ее из неподвижных камней и расщелин, из покрытых мхом ран матери-земли. Помнишь? Кажется, ты был тогда со мной. Луна уже взошла, и мы с тобой оказались на какой-то дороге, неподалеку извивался ручей. Там были деревянные каналы для воды. Они удерживали воду высоко над руслом реки, а затем спускали ее, чтобы запустить мельницу. Светила луна. Наверху, между балок росла спутанная, тонкая горная трава. Сквозь нее и сквозь щели старых замшелых досок с огромной скоростью струилась сверкающая вода и омывала горные склоны. Там рос великолепный зеленый мох, а в русле реки распускались огромные пышные листья, сквозь которые проникал лунный свет. Я заткнула уши и встала у перегородки. Нескончаемый поток превращался в музыку, тонкий, изящный, мелодичный звук, и тут я увидела. Увидела, как лунный свет озарил горный склон, и в немой тишине явились стройные девушки и стали тихо приветствовать друг друга: «Добрый вечер, добрый вечер!» Они не были похожи ни на обычных бледных призраков в длинных одеяниях, ни на женщин со спутанными волосами, один только взгляд которых из-под белой вуали несет смертельную опасность. Эти будто наполовину вымышлены, в них есть удивительно красивая и в то же время пугающая правильность, но в чем именно, сказать невозможно. Они мне показались довольно изящными. Темп их шагов бесконечно точен, когда они тихо и медленно приближаются к арке в скале. Там они безмолвно останавливаются, встают в круг и поворачиваются лицами к узкой пещере. Похожие на летучих мышей, трепещущие, странные монстры уже приближаются к ним, с раболепным усилием устремляясь вниз по крошечным отверстиям в стене. И вот появляется другой, самый крупный, который сидел над входом в пещеру. Я вижу его движения, как он спускается, расправляет крылья, сжимает жилистые перепонки и ползет вниз под арку. О, как ясно я это помню! Они все там, злые духи отравленных человеческой рукой гор, новорожденные чудеса природы. Они неподвижно ждут, в то время как роса стекает с древнего горного мха. Ждут. Может, из узких, темных и тайных глубин пещеры явится великий дух, прародитель гор, которого никогда не видел ни один человек, перед чьим взглядом они все трепещут. Я увидела или, скорее, почувствовала, что среди них были те две девушки. Не смейся! Естественно, ты ничего не видел, эти чудеса происходили у меня в душе. Только я могла видеть и слышать то, чего не мог никто другой, а теперь я потеряла и это. Но я еще могу все вернуть, нужно лишь снова выучить язык тайн, снова встать перед воротами и заглянуть внутрь... А тогда, может, я бы увидела духа гор, если бы ты вдруг не окликнул меня. Потому что проголодался. А помнишь, как мы проезжали через деревню лунной ночью? Народ праздновал свадьбу, они тихо прошли мимо нашего экипажа и о чем-то шептались. Возможно, это были состоятельные крестьяне, невеста была стройной, в белых туфельках, с длинной вуалью. Она легко шла по пыльной дороге и улыбалась, все улыбались. Куда они идут? — подумала я, — может, их манят неизвестные искаженные страхи, удушливые будни или залитые лунным светом тайны? Знаешь, я хотела бы еще раз заглянуть в эти таинственные глубины, трепетно рассматривать скрытый вуалью Божий образ, и лучше мне не знать, что за завесой ничего нет. Что еще остается для меня тайной, о которой я не осмелюсь даже подумать? Грех. Для меня он все еще тайна. Я хочу познать грех вблизи, но не изнутри. Может, стоя за окном, чтобы не вдыхать его запах. Противный, подземный, есть в нем какая-то грубость и вульгарность, но я жажду понять его тайный смысл. Наверное, так. Вот я еду за границу, в какой-нибудь большой город. Наверное, ты вместе со мной. Уже вечер, мы куда-то торопимся. Внезапно наступает зловещая тишина, будто ведьма прокляла это место. Ни трамвая, ни носильщика, ни души на старой, усыпанной деревянными домами, узкой улочке. А может, это место действительно проклято? Из-за красивой, старой, фиолетово-серой каменной церкви показались женщины и торопливо разошлись в разных направлениях. Я знаю, ты хочешь сказать, как назывался город, где мы тогда останавливались. Где грязные, с растрепанными волосами девушки забирали одежду из лавки старьевщика или ломбарда и почти ничего не ели. Но мне не это нужно. В той странной тишине, в лиловых сумерках, где свет фонарей смешивался с лунным светом, я бы хотела осветить их души. В тот же вечер и в тот же час они тоже, бедные, чувствовали, что что-то не так. Я точно знаю. Ласточки кончиками крыльев касались воды и ряски. Мудрые птицы, ласточки. С ряской, кстати, только играть и есть смысл. Касаться ее можно лишь слегка, для виду, иначе со дна поднимется мутная грязь. Она тянется вверх, к свету. Свет обрушивается на меня и обволакивает, купая в мерцающей белизне. Вот она, жизнь! Наверное, у каждого бывают моменты, когда гуляешь под солнцем и мягкие весенние лучи желают тебе доброго утра. Тот самый свет. Вот бы поселиться в прекрасном, светлом дворце, вокруг которого растет душистый чубушник, белый жасмин и усыпанный красными цветами боярышник. Каждое утро я бы надевала новое красивое платье. У меня бы было много платьев. Одно чисто-белое, серьезное, с большими складками, другое — черное, легкое, как полупрозрачные облака, покрытое блестящей серо-голубой тонкой вуалью. Есть еще платье в рюшах, персиково-розовое, или изящное болезненно-лиловое платье, покрытое кружевами. Еще платье из желтой парчи, вышитое серебром. И вот наступает долгий сонный вечер, я лежу на шкуре белого медведя, а на мне изящное вечернее платье пурпурного цвета, оно плотно облегает плечи и фигуру, и на открытой шее сверкают прекрасные бриллианты. Вот бы примерить его. Я лишь отдаю приказы слугам и мечтаю, когда зацветут лилии. И никакой суеты. Просто выйти утром из ароматной, теплой ванны, покататься на прекрасной лошади, выпить обжигающего вина из изящного кубка, вдохнуть аромат великолепных южных цветов, укутаться в мягкие, нежные, красивые ткани, протянуть руку помощи и делиться со всеми, кто нуждается. Знаю, все это утомило бы меня. Есть ли надежда переродиться? Если все мои желания исполнятся, и я познаю все удовольствия, значит ли это, что жизнь покинет меня? Нет, не хочу такого исхода. Пока не стало слишком поздно, буду улыбаться, отброшу от себя все-все, что довело меня до того порога, где человек уже отрешился от желаний. И отправлюсь в путь. Босиком, в рубище, посыпая голову пеплом. Я дойду до монастыря, постучу в дверь и буду молить о прощении. Потом за мной захлопнутся решетчатые ворота, и я останусь внутри, среди призрачных коридоров, заплесневелых склепов, темных камер, в стенах которых вырезаны каменные розы. В храме я стану зажигать свечи и усыпать алтарь мертвыми цветами, промывать и перевязывать самые ужасные раны, буду носить пояс с острыми гвоздями и каждый день просить для себя самые строгие послушания. Радость покинет меня, но, думаю, и в боли можно найти нечто прекрасное. Это может быть дикая, потусторонняя вакханалия. Наши жалкие червеподобные тела подвергнутся всевозможным мукам, всему, что болезненно и уродливо. Нет-нет, это тело не я, я другой — вот что такое величайшая на свете гордыня. Я бы, наверное, почувствовала всю полноту жизни Только в том случае, если бы она там и закончилась. Я бы смиренно покаялась, и склонилась к земле, и, одержимая верой, поприветствовала смерть как спасительный образ. Ведь в остальном смерть ужасна, непоправима и непостижима... Так говорила женщина... Когда она замолчала и сигара мужчины погасла в полумраке спальни, а огонь в камине почти потух, воцарилось долгое, странное, как будто опустошающее молчание. Угли тихо мерцали, догорая. — Зажжем лампу, малышка? — громко спросил мужчина. Еще раз Перевод Татьяны Быстровой Стоял прохладный весенний фиалковый вечер, ветер, который все больше шалил, играя со шторками в салоне трамвая, трепал черные волосы девушки. Громыхали экипажи, проносясь мимо со звоном и свистом, на освещенных бульварах тут и там слышался гул носильщиков и крики мальчишек-газетчиков. На остановке у Национального театра сошла женщина, чтобы сделать глубокий глоток воздуха, полного дурманящих весенних ароматов, которые подействовали на нее так же, как на атрофированную нервную систему действует чарующая соблазнительность прелестной курсистки. Женщина побледнела от удовольствия, которое доставил ей этот вдох, и ее большие, широко распахнутые серые глаза заблестели из мехового воротника. Это была стройная дама, наделенная легкой походкой, из той элегантной, хрупкой породы женщин, которые кажутся высокими, пышными и статными, на самом же деле росту женщина была среднего и немного сутулилась. Но когда она легко и энергично скользила вдоль светлых стен, под тусклым светом фонарей, то напоминала невероятно грациозное создание, беспомощного, но изящного и сильного зверька, быть может изящную рыбку, что ловко и умело снует сквозь трещины в шершавых скалах. Несколько опоздавших в театр зрителей обернулись ей вслед, а губы молодых людей невольно сложились в воздушном поцелуе. Она не замечала их взглядов и, слегка наклонив голову, решительно зашагала в сторону проспекта Андрашши. Дама приехала из провинциального города и с жадностью любовалась огнями дешевых уличных реклам, ведь ей уже давно не доводилось ими насладиться. Когда она еще жила здесь, то была намного моложе, по-другому смотрела на мир, и именно здесь произошли те немногие истории, что были в ее жизни. Тогда тоже стояли фиалковые, прохладные, весенние вечера, и так же гудел, громыхал и звенел бульвар. С тех пор она столько раз вспоминала те давние весенние вечера, что воспоминания эти потускнели и спутались. В эту же минуту ее мысли походили на посещающие нас смутные догадки из другой жизни, той, что была до того, как мы родились: «Где-то я уже это видела... дежа вю», и, прежде чем невинные скитания прошлых лет успели оставить яркий и чистый след в ее душе, женщина вдруг вскинула голову и дерзко посмотрела прямо на свет уличных фонарей. Она стояла перед кофейней на углу, а за оградой, в тени кадок с плющом и туями, сидел мужчина в распахнутом пальто и с удивительным упорством помешивал кофе. Услышав приближающиеся шаги женщины, он вздрогнул, взглянул на нее и механически поприветствовал, резко кивнув головой. По прошествии многих минут выражение лица его сменилось удивлением. Викши, ну конечно, это она, Викторин Коцан. Девушка сначала кивнула так, как кивала дома деревенским мальчишкам, будто тот, кому она улыбалась, сделан из стекла или воздуха, и она глядит сквозь него. С застывшей на губах полуулыбкой она сделала несколько шагов, все дальше удаляясь от дрожащих туй. И на минуту остановилась на повороте. Что это было? — задумалась она. — Значит, снова!.. Это был он. Заметил меня. Нерешительно, не отдавая себе отчета, женщина свернула на тихую улицу. Так просто! Сколько раз с неистовым гневом или безрадостной кротостью, позже равнодушно, но всегда твердо зная, представляла она, что этот момент обязательно настанет, и вот он наконец настал. Сейчас! Но почему именно сегодня? И на этом все? Не должно ли произойти что-то еще? В этом уже не было никакой надобности, так зачем же?.. Позади послышался торопливый стук шагов, все ближе, уже в узком переулке, и она почувствовала, что скрыться некуда. Женщина быстро и тяжело вздохнула и почувствовала, как привычно сжалось сердце. На мгновенье она вспомнила то чувство. Сейчас что-то будет, снова какая-нибудь история, после стольких тихих* скучных лет. «Чем все тогда кончилось?» — с затуманенным мозгом, в смятении и удивительно нервно, она пожала прохладной рукой руку мужчины, который приблизился к ней. — Добрый вечер! Странно, она произнесла эти слова спокойно и разочарованно. Совсем по-другому она это представляла. Годами рассчитывала на встречу, прекрасную, случайную встречу, как в театре, которая бы в нужное время и в нужном месте положила конец бесцельным скитаниям. Сначала при мыслях об этом ее охватывал неистовый гнев, сидя на краю кровати в бревенчатой деревенской комнате, она язвительно шипела слова обвинения, услышав которые он должен был бы побледнеть, а лоб бы побагровел от стыда. Думала, что будет спокойной и дружелюбной, какой была при их знакомстве, потом пыталась изобразить презрительное безразличие. Хотела вновь быть мягкой и печальной, словно принесенная в жертву жизнь, но чаще всего представляла, что они встретятся среди толпы народа, она будет кокетничать с мужчинами, исступленно, горько — пусть посмотрит. Эти бесплодные, сумбурные мечты развеялись, и она уже давно не вспоминала о нем, привыкла к своей жизни, и вот он вновь стоит рядом ароматным, лихорадочным вечером, а она горько и задумчиво произносит: «Добрый вечер!» И оба задумались над глупыми банальностями. — Сто лет вас не видел. Я слышал, вы вышли замуж, три года назад, да? — Да! И вы женаты, насколько мне известно. — Четыре года как, — ответил он и вдруг пожалел о своей неловкости. — Так где вы живете? — Пока в Промонторе. Муж купил там аптеку. Я часто туда заглядываю. Об этой фразе женщина пожалела. Они обменялись еще парой нелепых фраз и замолчали. Удивительным образом, мужчина и женщина зашагали в одном ритме, как раньше. На углу они развернулись, мужчина повернулся к ней. — А расскажите о муже, Викторин, — сказал он нарочито равнодушно, вежливым тоном. — Он очень хороший человек! — волнуясь ответила женщина. — У меня и сын есть. — У меня тоже, у жены — нет. Ничего нет. — Ваша жена все еще хворает? — Постоянно, бедняжка! — в движении его головы прочитывалось немое недовольство. Они вновь замолчали. — Викторин! — вновь произнес он, — Семь лет уже прошло с тех пор... — Восемь. — Боже мой! Я тогда бегал в поисках службы, помните? Мне очень нужны были деньги, Викторин. Женщина услышала в этой фразе мольбу об оправдании и едва заметно улыбнулась. — Все к лучшему. Мужчина не ответил. Они молча продолжили путь, но в молчании пульсировало что-то затаенное. — Где вы были все это время? — настаивал он. — Куда уехали тогда, в тот же час? — К старшему брату — священнику, в деревню. Моя пештская тетка уехала на отдых, мне тоже пришлось уехать. — Я тогда был очень болен. — Знаю. — Старшая сестра приехала меня выхаживать и внушала мне трезвые и мудрые мысли. Помню, меня лихорадило. Я не верил сплетням о вас, Викторин, и до сих пор не верю. Но мне тогда так нужны были деньги. — Знаю, — выпалила женщина и невольно ускорила шаг, чтобы больше не слышать его слов. Она все знала. Была знакома с худенькой, белокурой дочкой министра, которая, как говорят, просто потребовала себе этого человека. Всем было известно, что вместе с дочкой получишь и должность, да и деньги к ней прилагались. Как возненавидела она тогда это голубоглазое, упрямое создание, чья любовь сносила унижения с терпением рептилии, а она была здесь, красивая, победоносная соперница; и вот та, другая, получила желаемое. Удивительно, что теперь она чувствовала по отношению к конкурентке лишь сестринскую жалость. Теперь та девушка больна и несчастна. — Ваша жена дома? — Должна была приехать к полудню. — Почему вы не с ней? — У меня здесь дела. — Правда? Невероятная досада охватила девушку. Бог знает! Если бы вчера кто-то доложил ей об этой встрече, она бы с бьющимся сердцем подготовилась к ней, как принято готовиться к торжественным мероприятиям. Жизнь ее, впрочем, была пустой и покойной. Нет, непременно нужно было подготовиться. Собраться с духом, нарядиться, хотя бы ночь не поспать, собрать пару спрятанных выцветших писем, сухих цветов, портрет, если он сохранился... Но сейчас она ощущала себя героиней дешевой пьесы после первого действия. Она понимала, что вечер будет испорчен, пройдет неохотно и мрачно, и после него ничего не останется. Мужчина заговорил вновь. Он был серьезен, на лице вместо обычной насмешливой гримасы проступили черты прежней кротости и доброты. — Викши, у меня к вам один вопрос — вы должны ответить. Очень прошу, молю, скажите, что вы думали обо мне, когда узнали новость о моей женитьбе? Без прикрас, без обиняков, скажите прямо. Женщина почувствовала: этого-то ей и не хватало. На мгновение вспыхнули серые, глубокие глаза, и по фарфорово-бледным, как у мадонны, чертам промелькнула тень коварства. — Много чего думала, — искренне сказала она. — Честно говоря, иного я и не ожидала. Вы были аристократом гордой бедности, упрямым поклонником и неистовым импрессионистом, вечно капризным, бездомным рыцарем справедливости... — Все так! И питался я духом святым. — Так все и должно было случиться, меня все это ничуть не удивило. Сестра ваша, однако, могла бы быть повежливее и перестать на меня наговаривать. — Викторин! Клянусь, я ничего не знал об этом. Когда твой старший брат рассказал мне, я готов был провалиться сквозь землю. Но я был тогда в отчаянной ситуации. — Как вы позволяете так себе говорить! — воскликнула женщина, сделав ударение на вежливом обращении. — Вы правы. Прошу прощения. — Не стоит винить судьбу. Слухи не причинили мне вреда, как видите, я вышла замуж. — Да, а как это случилось, Викши? Никогда не думал... — Очень просто. Тем летом я остановилась у дядюшки-священника, и вокруг меня вились секретарь нотариуса, судья и аптекарь. Но я не только поэтому вышла за аптекаря. Не из-за двух других, он отличался от всех остальных. — В Пеште многие ухаживали за вами на журфиксах у тетки. — Никто из них не попросил моей руки. В то время я вела себя очень эксцентрично. Но в деревне вновь стала приличной девушкой, и мужу со мной, можно сказать, повезло. Сын у меня настоящий красавец, ему два года уже, самый милый возраст. Женщина со странной, нервной настойчивостью вновь и вновь говорила про сына. Словно в попытке обезопасить себя, она говорила только о ребенке и стремилась выглядеть степенной и простой провинциальной дамой. Получалось неважно. — Знаете, Викши, о чем я думаю, — перебил мужчина, до этого слушавший собеседницу совершенно рассеянно. — Я вспоминаю квартиру вашей тетки. Как сейчас вижу маленький зеленый диван, швейную машинку в эркере, где впервые, помните... Я так любил ту комнату, не гостиную, а именно ту каморку, пахнущую яблочной кожурой, где тикали настенные часы. Стол на витых ножках все твердил: «Вам готовлю угощенье!» — словно в сказке, старинные севрские чашки смеялись и кивали в буфете. Как бы хотелось еще раз заглянуть туда, да-да, зайдем туда, прямо сейчас. Было в его голосе что-то из прошлого, и женщина на секунду закрыла глаза в предательском, весеннем упоении. — Господи, боже! — прошептала она, — вот так, совершенно случайно, — и ее бледная кожа на мгновение стала еще прозрачнее. Они направились по привычному маршруту и в исступлении, не осознавая, что делают, прошли по нему до конца. На берегу Дуная налетел порыв ветра. — Поднимите воротник, Викши. Женщина покорно укуталась в мягкий мех и улыбнулась. И они еще долго шли вместе, как раньше. Лишь дойдя до тихой, фешенебельной улочки в центре города, до узкого проулка, где жила тетка, оба вдруг взглянули друг на друга удивленно и испуганно. Квартира тетки, пять окон на втором этаже утопают в огнях, свет трамвая отразился от открытой балконной двери и осветил каменные перила. Сверху доносились звуки фортепиано, за дрожащими занавесками виднелись стройные тени. — Ваша тетка все еще устраивает приемы? — Подросли четыре младшие сестры, — шепотом объяснила женщина. В печальном молчании добрели до ворот. Мужчина с беспокойством в голосе спросил: — Мы же не будем подниматься? Они стояли на пороге, и женщиной овладела трезвое спокойствие. — Я поднимусь, Габор, но вам туда нельзя. Знаю, в таком виде вы бы не пошли, но не приходите, даже если переоденетесь. Совсем забыла сказать, тетушка поменяла всю мебель, из комнатки, где когда-то пахло яблоками, сделали еще одну гостиную. Для девушек. У сестер есть очень богатые подруги. Да и вообще тетушка очень изменилась, я изменилась, вы тоже. Так будет лучше... — Когда вы опять приедете в Пешт? — Не знаю, совсем. — Викторин! Так нельзя! — Можно. Так будет лучше, Габор. Я настолько привыкла к своей жизни, что не смогла бы жить по-другому, не вынесла бы. — Что с нами стало, Викши. — Так будет лучше. Но хорошо, что мы встретились... Хорошо, что все случилось именно так, в любом случае все бы потихоньку увяло, как все прекрасное в этом мире. Храни вас Бог, Габор, желаю вашей жене скорейшего выздоровления. Викторин быстро развернулась и поспешила вверх по лестнице. Еще можно было рассмотреть полы ее мягкого, изящного пальто, в свете ламп мелькнуло белоснежное лицо. Она торопливо позвонила в освещенную квартиру. Сказка смерти Перевод Наталии Дьяченко Лодка без кормчего отправилась в путь по бесшумно струящимся черным водам. Одиноко покоилась на ней Душа. В первые мгновения ей еще чудилось змеиное движение волн — и она хотела спросить у них, не в цвету ли берега вод Леты и не гнездится ли птица там, на вершинах призрачных скал, исчезающих в дали? Но затем увидала по ту сторону реки лишь подобие изнуренной голой пустоши, откуда доносится шум далеких бурь и плывут, медленно рассеиваясь, облака со рваными крыльями. Они приблизились, теснясь, окружили ее толпой, взявшись за руки, — и неслышно прильнули к глазам Души. Эти странствующие облачные тени цвета опала были посланцами оставленной жизни. И хотя на миг Душе могла бы открыться Бесконечность — вечный источник тайн, — заглянуть туда не вышло бы: ее заслонили фигуры из зыбкого тумана. Издалека, из неведомых чудесных краев словно доносился звон струн старинной арфы, расписанной серебряными узорами, — но в бесконечную гармонию все еще вторгалось звучание знакомых, земных аккордов — хорошо различимых, как яркое алое пятно. Душа узнала их. То был звон бокалов — и девичий хохот. Так вибрирует только жалоба обиженной женщины — а так звучит речь человеческой нужды. Но вот — их все неожиданно заставил умолкнуть одинокий, чистый и печальный возглас, который родился из глубин одного-единственного живого сердца и последовал за умершим. Душа узнала и его. — Это ты, моя мать, о несчастная! Из материнского сердца сошел — через туман, через облака, прямо к ней — жаркий, живой луч. Он коснулся странницы. — Мост ли ты, по которому можно вернуться? — промолвила с бесконечной тоской Душа и упала обратно на поверхность темных волн. Туман вокруг стал почти непроглядным. Но в одном месте — близко ли, далеко ли? — клубящаяся серость начала таять, будто сменяясь золотом. Или то был свет, похожий на робкий ореол вокруг майских жертвенников? И Душа вздрогнула, когда ее едва не задели крылья призрака, взмывшего к неизведанным звездным высотам. То была она! Вовек недостижимая — недоступная; земная девушка была лишь бледной ее копией — а эту, настоящую, создали растраченные впустую грезы Души. — Ты — моя первая любовь! — сказала Душа. И тогда одна за другой явились остальные. Синие и розовые снопы лучей — сверкающие радужные колонны — рассеянные, хохочущие воспоминания улетучившихся минут, мимолетных наслаждений. Затем — тени под вуалью, окруженные шелестом долгих вздохов. Одна за другой они подходили, дряхлые и бледные, волоча за собой шлейфы разрушенных жизней. Душа ахнула: — Это изгнанные — те, кого я обольстила и отвергла. И все слезы, что когда-то проливались из-за нее, покатились по ней самой и, причиняя гнетущую боль, выжгли миллион невидимых ран. Душа взмолилась: — Где же забвение? Почему не приходит поглотить меня? Когда же я обхватила, прощаясь, перила того моста — только что или многие тысячелетия тому назад? Но до сих пор я — это по-прежнему я: та, что в ночи обняла колонну на краю моста, а затем отпустила ее — ибо искала покоя и забвения; а город со звездными глазами словно издали взмахнул мне рукой на прощанье. Опять — в последний раз — перед ней встал образ большого города на берегу — каким она видела его в ту роковую ночь. Затем возникли мраморные дворцы, порталы с колоннадами — радостное сияние залов с коврами и окон, окаймленных складками портьер. И вновь закружили над ней предчувствия и ароматы юности — полнота бытия и волшебство филигранных тайн. — Где же в них я? — спросила Душа. И тогда явились ее дети. Мысли, зачатые ею, ритмы, возникшие из ее дыхания, формы, созданные по ее образу. Она чувствовала мятежные волнения прошлого — муки и блаженство созидания, — которые пеной окаймляют бурю деятельности. — Я хочу покоя! — задыхаясь, воскликнула Душа... Она все отчетливее слышала легкий, глухой шум — мягкий, успокаивающий звук, который будто издавали серебряные подковы златокрылых мотыльков, запряженных в карету; на лету они пропахали туман. Все сны и воспоминания рухнули в никуда. Душа уже и не чувствовала, как вокруг движутся волны большого черного потока. — Сейчас придет Ничто! — подумала она. И вновь все сжалось и рассеялось перед ее взором. Она увидела широкое весеннее поле, купающееся в лучах света, на цветущем разнотравье полуденное солнце разбросало сияющие пятна. Среди цветов ясноглазый мальчишка, тяжело дыша, гонял разноцветный мяч. Незнакомый ребенок! Душа уже не узнавала себя, как не узнавала ни цветов, ни яркого света, ни мяча. — Чей это луг? — мелькнул в голове смутный обрывок мысли. — И кому принадлежит этот белый замок? Время и пространство уже разошлись — и исчезли все прочие прекрасные иллюзии прежней жизни — цельность предметов и цвет образов. Все сущее рассыпалось порванной ниткой жемчуга и испарилось в небытии. Не осталось даже мыслей — лишь некое чувство; не хватило бы и на вздох. — Ах, как же хорошо!.. И жизнь затрепетала в последний раз: Душа заглянула в самое себя. Там, глубоко внутри — на месте так и не познанных тайн — родилось, с муками и надрывным плачем, неясное содрогание. Поначалу тихое, как только расцветающий бутон, — затем все более сильное — наконец неистовое. То был каскад свирепых, бурных водоворотов, который в эти последние мгновения рывками пробивался на поверхность с яростной мощью. Они изверглись из нее, оставив после себя безжизненные развалины; и Душа опустела. — Ведь то были угнетенные — рабы, скованные цепью. Имя им — рано излитые чувства, мертворожденные идеи и томление духа. И позабытое внутри, погребенное заживо рыдание, и все потревоженные сны, что оборвались на середине, и песни, которые никогда не нашли себе слов. То, что никогда не свершилось, хотя должно было свершиться, и все крылатые фразы — которые не прозвучали. Все они освободились и обрели форму. Они жили... — Где же Душа? Куда она ушла? А Души уже нигде не было. Она больше не лежала в лодке и не качалась на черных волнах. Она стала с ними одним целым. Одним целым с сумрачным мягким туманом и мерным, темным колыханием волн. * В это время вокруг катафалка зажигали восковые свечи. Человек-никогда Перевод Наталии Дьяченко И по сей день, бывает, вижу его во сне. Так же смутно, как и в детстве, в восемь лет, и у меня все так же перехватывает дыхание. Мне снится загадочный полумрак, темный вход в глубокий подвал с откосом изогнутого аркой свода, который едва освещает тусклый, рассеянный солнечный свет, проникающий из-под двери. В подвал этот можно было заглянуть через замочную скважину. Туннель, навечно закрытый, фантастически глубокий, был прорыт в склоне замкового холма; от стен, облицованных бутовой кладкой, тянуло запахом плесени и веяло жуткой пещерной прохладой. Даже в метре от двери можно было разглядеть разве что пустое пространство и голую стену. Рассказывали, что внизу хранилось хозяйское вино, а ключ был у управляющего поместьем, — но это была неправда. Ходили слухи, что подземелье уходит далеко под холм; однажды несколько жителей деревни спустились туда и бродили по коридорам около часа, но пустились наутек, когда неведомая сила задула их факелы. Вот и все, что мне было известно о подвале замка. А снаружи солнце сияло над склоном холма, фиалки синели в траншеях между насыпями, из каменных развалин доносилось пение птиц. Во дворе замка, на верхушке полуобвалившегося позорного столба, тоже находилось ласточкино гнездо: маленькие птички облюбовали широкое ржавое железное кольцо, к которому в былые времена приковывали узников. Я заглядывала в подвал через замочную скважину, а вокруг теснилась целая банда взъерошенных малышей со светлыми, как лен, волосами; лучи весеннего солнца трогательно играли на прядях. Это был наш королевский двор — мой и Марики — прусачишки с кулачок, несколько Лиз, Агнет, Поли, Лени, Гансов да Сепов, которые всюду следовали за нами, «приходскими барышнями», с раболепной верностью. И сейчас вижу их как наяву — как они кружком обступили меня, самую старшую и самую мудрую из них, вижу обращенные ко мне доверчивые, серьезные, взволнованные и глупые личики ребятишек. — А правда, что там кто-то живет? — Да, — ответила я с полной уверенностью. — А он не выйдет оттуда? — Нет, не выйдет — никогда. — «Никогда» — heisst er [21] — «Никогда»! Я взглянула на них. Думаю, они не поняли венгерского слова; немного поразмыслив, я повторила: — Никогда! Верно, так его и зовут. Его имя — Чело-век-Никогда. И снова приникла к замочной скважине. Ух! До меня долетело прохладное затхлое дуновение, и я увидела странную, затянутую паутиной тень, которая пронеслась по стене погреба. Я в страхе отшатнулась. 21 Его зовут ( нем .). — Ребята, — прошептала я, — нам нужно поскорее уходить отсюда. Человек-Никогда не любит, когда здесь громко разговаривают, и он рассердился, потому что услыхал свое имя. Но завтра мы его задобрим. — Он рассердился! — с ужасом прошептали все Лизы, Агнеты, Гансы и Сепы. И легкие детские ножки бесшумно понеслись вниз по склону холма, поросшему мягкой травой, до самого тракта. Но и там вновь повисло тягостное, беспокойное молчание — может быть, потому, что я ничего не говорила, продолжая в задумчивости шагать по дороге. На повороте я подозвала ребят и вполголоса сообщила: — Послушайте! Мы кое-что предпримем, чтобы Чело-век-Никогда не сердился, — а то будет беда. Делайте, что я скажу. — Что же? — Завтра утром принесите что-нибудь из дома — что найдете. Сгодится и кусочек хлеба, и кукольное платье, и красная бумажка, и свечка, которую ваши мамы зажигают на роратную мессу [22] . Все, что можно. Мы дружно пойдем к нему и подарим эти вещи, и тогда он не будет сердиться. — Ну и здорово же будет! — воскликнули они с воодушевлением, как и всегда, когда я придумывала новую игру. 22 Мессы Пресвятой Деве, которые служат во время Адвента на рассвете. Все они явились на следующий день и с трепетом, волнением, в полной тишине выложили добычу. Я принесла половинку рогалика, поданного к утреннему кофе, Марика — моточек розовых ниток; кто-то притащил шкурки от сала, Ганс добыл заячью лапку, а Лени — отколотую ручку синей плошки. Она была самой красивой. Я сложила дары в игрушечную коляску Марики, полную фиалок, и мы, галдя, потащили все это добро вверх по склону, до самого погреба. Там я встала перед дверью, приникла к замочной скважине и начала долго, пытливо вглядываться в темноту, стараясь внушить ощущение тайны остальным, а затем медленно повернулась к толпе. — Сядьте на корточки и опустите головы! Они повиновались. Затем я стала по одному брать в руки наши подношения и, низко наклоняясь, просовывать их в щель под железной дверью. То ли ступени лестницы, ведущей в погреб, были разобраны, то ли первая ступенька находилась значительно ниже порога — это уж одному богу ведомо, — но половинка рогалика исчезла с громким стуком. За ней последовали заячья лапка, осколок стекла и все остальное. Я снова повернулась к детям. — Громко повторяйте то, что я произнесу. Но оставайтесь сидеть на корточках; а Марика пусть возьмет в руки несколько фиалок и ударит ими по засову столько раз, сколько мы произнесем волшебные слова. После этого я воскликнула: — Додолама! Бабурика! Антомеда! Хелгораба! Моя паства, запинаясь, пробормотала эти слова вслед за мной с должным благоговением, а затем мы торжественно покинули это священное место, взволнованные и исполненные глубокого впечатления. Так я стала папессой новой, в высшей степени мистической веры, которая в своей морали была по-язычески простой, а в обрядах — фантастически смелой. Я всегда сначала демонстрировала всем собравшимся наши пожертвования: крахмальный сахар, кукольные платья, дохлого воробья, а затем приникала ухом к замочной скважине — и под изумленный шепот прихожан внимала откровениям и озвучивала их для всех. Во имя Его я судила, карала и воздавала, культивировала бесчисленные легенды о Человеке-Никогда и наконец набрала себе целый папский орден. Чаще всего мне помогали сестра Марика и высокий парнишка с мечтательными глазами по имени Ганс, который всегда толкал коляску с подношениями. И все же — помню отчетливо — это не было притворством, я верила с первой минуты, и чем дальше, тем сильнее. Мысль о сверхъестественном захватила, одурманила меня, заронила семена в мое маленькое существо; я веровала, быть может, даже истовее прочих. Вера моя имела огромное воздействие на остальных, и я была ее истинным апостолом, милостивым и самым убежденным. Поначалу новый культ оказывал на нас благотворное влияние — домашние только диву давались. — Марика! — обращалась я в сторону кроны сливового дерева, — вы сейчас опять объедитесь зелеными фруктами. Если заболеете, то стоять у порога с фиалками будет кто-то другой. Или: — Сеп! Ты уже порвал свой новый пруслик [23] . И запачкался, а Человек-Никогда этого очень не любит! Но постепенно мы начали слишком уж сильно вживаться в игру, и больше всех — я сама. Крестьянские дети, как и прежде, дрались, рисовали на стенах, собирали птичьи перья, но я всецело погрузилась в мистерии, которые сама же придумала из воздуха, и тут ощутила, что они начали перерастать меня. Во всех моих мыслях, играх, страхах присутствовал этот невидимый дух, наделенный подавляющей, пугающей властью, он поселился в моем маленьком мозге и ошеломлял несомненностью своего существования. Беспокойство не покидало меня, и я со своей разрастающейся сектой в ужасе подходила к волшебной пещере. Сверхъестественное существо, пробужденное из пустоты, начинало вызывать жуткий страх. Я была уверена: однажды Человек-Никогда явится мне, и я увижу его своими глазами. Он стал приходить в снах — а поскольку мы приписывали его влиянию все необъяснимые и чудесные события, то знали, что он правит и снами. Он повелевает капризной судьбой: сегодня нам досталось на орехи за оторванную пуговицу, а когда назавтра она оторвалась опять, никто даже не заметил. Я боялась его. Но, конечно, никому не могла вразумительно объяснить, что именно меня терзало и оседало в душе все более туманным и гнетущим ужасом. 23 Яркая безрукавка, часть венгерского народного костюма. Кончилось лето, пришли слякотные, пасмурные дни и рассветы в белом инее. На прогулку до погреба было почти уже не выйти, Сеп помогал отцу с уборкой урожая, Лиска стала нянькой в семье нотариуса, Марика закашляла и неделю пролежала в постели. Я смутно ощущала, что настает переходная, кризисная пора, и целыми днями до темноты неподвижно сидела на табуреточке, глядя на серое небо и черную грязь за окном. И все сильнее терзалась мрачными размышлениями. — У тебя что-то болит? — раз спросила Марика, когда начало смеркаться. — Не болит. — Так что стряслось? — Мне страшно. — Из-за чего? — Не знаю, Марика, — ответила я, дрожа от страха, не осмеливаясь даже шелохнуться. — Не знаю, но мне все время кажется, что я во сне — даже днем. А сейчас я думаю вдобавок, что ты — не моя настоящая сестра Марика. Ты мне просто снишься. А я сплю, и меня может убить грабитель, потому что сейчас ночь и мне не проснуться. А ты не Марика, потому что настоящая Марика спит рядом со мной в нашей кроватке... — Я не сплю, я настоящая! — завизжала бедняжка и машинально отстранилась. Когда я потянулась к ней, чтобы схватить ее и проверить, так ли это, Марика с воплем ужаса побежала прочь, через темную веранду прямо к матери, а я устремилась за ней. Мама сидела у лампы и штопала одежду. Как две сумасшедшие, мы бросились к ней в объятия, и ей пришлось долго утешать и гладить нас, покуда судорожный плач не перешел в тихие всхлипы. Марика и после встревоженно глядела на меня, хлопая большими круглыми глазами. Тут пришел дядя, мамин брат, улыбчивый священник с красным лицом; мы поведали свою историю и ему. — Какая фантазия, — озадаченно воскликнул дядя, — какая богатая фантазия! А ведь так и появлялись еретические секты! Ах ты маленькая ведьма, на костер бы тебя! Но произнес он это с улыбкой и продолжил курить трубку. Мама тоже улыбнулась — а кто может быть мудрее нашей мамочки? В тот же день она устроила нам перед сном «ощип» в большой эмалированной ванне. Как было приятно плескаться на ночь в теплой воде с мыльной пеной, чувствовать прикосновение мягких маминых рук, смеяться, пребывая в радостном настроении, которое мама создавала заранее! А затем — укладываться в мягкую чистую постель, вести умные разговоры, спокойно, серьезно, громким голосом читать молитву, а мамочка оставалась в комнате, пока мы не заснем. И все-таки мы еще некоторое время тяготились тенью таинственного. Расскажу, как она в конце концов исчезла. Наступило последнее воскресенье перед Адвентом; у нас было заведено, что деревенские в это время устраивали пирушку, что-то вроде масленичных гуляний. Напоследок перед постом пекли пончики, ели сладкую кукурузную запеканку, танцевали, кутили в людской. Так было и в тот день. Мама и дядя с добродушным снисхождением поглядывали на этот балаган. Вдруг в комнату вбежала хихикающая служанка Мари и в восторге крикнула нам: — Будьте так любезны — вечер добрый — выйти: там во дворе — Человек-Никогда! Ваш человек, барышни, взгляните скорее. К этому моменту вся дворня знала легенду о волшебном существе и потешалась над нею. Я посмотрела на Марику с недоумением, а она на меня — с испугом. Уже довольно давно мы не упоминали в разговорах Человека-Никогда. Но мама по-доброму улыбнулась глупой Марике, а дядюшка медленно поднялся, не выпуская трубки, так что мы тоже вышли наружу, держась за руки Мари. В конце веранды, откуда-то со стороны конюшен и людской слышались галдеж и радостный шум. Там стоял длинный шест с насаженной на него огромной полой тыквой. На ней вырезали нос, глаза, уши, выложили изнутри красной пергаментной бумагой, а в середину поместили зажженную свечу. Получилась странная, гротескная, нелепо ухмыляющаяся физиономия, которая при этом выглядела по-дурацки и совершенно прозаично. Дворня кричала и галдела вокруг нее, мужики лезли к женщинам и обращались к скалящемуся чучелу с какими-то глупостями. Человек-Никогда! Мы с Марикой переглянулись и тоже расхохотались — развязно, глупо, по-простецки — как же это было здорово! В этот день наш деспотичный призрак перестал существовать. Мы посмеялись и больше никогда о нем не говорили.
Купить и скачать
в официальном магазине Литрес

Без серии

Так говорила женщина

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: