Шрифт:
Это было первое важное событие в его жизни — школа в Мфенесини. Он годами избегал думать о тех событиях, и иногда удавалось даже убедить себя, что многое из этого забыл. Он плакал в темноте и о брате Кассиме, и о себе в то январское утро 1947 года, плакал старческими расслабленными слезами о двоих людях, теперь пропавших под грузом паники и вины. Он очень старался не думать о многом, и долгие годы это будто бы удавалось, — но вдруг ударит врасплох, выскочив невесть откуда и свирепо. Может быть, так и у других людей, которые ныряют, и увиливают от ударов жизни, и вздрагивают от них, и выстраивают корявый заслон от крепнущего противника. А может, жизнь вовсе не такова у большинства, и время приносит им покой и умиротворение, — но ему не так повезло, или он не оценил свое везение. Сколько ни уклонялся, он понимал, что время изнашивает его, и всё труднее было отмахнуться от того, что он должен был привести в порядок и не удосужился. Теперь он болен и изношен, и не может занять себя или отвлечься — лежит в темноте и ждет наступления боли.
«Эта школа в Мфенесини. Думай о школе в Мфенесини». Он мысленно рисовал схему. Было три корпуса: большой, фасадом к дороге, и два поменьше с боков, под прямым углом к нему — незамкнутый четырехугольник. Между средним корпусом и дорогой были клумбы и кусты; на одном из них висел кусок рельса — школьный звонок. Дежурный учитель, как его называли, держал на столе будильник и, когда перемена заканчивалась, велел одному из учеников своего класса бежать во двор и дважды ударить по рельсу железным прутом, висевшим тут же. В большую перемену и в конце уроков он сам шел к рельсу и сам выбивал энергичную веселую мелодию — дети радостно кричали. Стены классов были высотой в три фута. Дверей и окон не было, дети могли увидеть и услышать, что делается в других классах, — то есть если бы осмелились поглядеть. За одним из боковых корпусов был двор, там играли на переменах, а за ним — уборные. Каждый день после уроков их чистили все классы по очереди. «Полезно приучиться соблюдать чистоту», — говорили учителя. Дома они живут в грязи, как будто Бог дал им такое право. Здесь, в школе, они узнают преимущества чистоты и здоровья. Учителя были свирепые и чаще кричали, чем разговаривали, большинство из них расхаживали с палкой из гуавы, или тростью, или линейкой и грозно трясли ими, требуя порядка, а при надобности — били. Били на самом деле не серьезно, и после первого года дети вообще делали вид, что линейка или палка не причиняют боли. Это часть школьной жизни, это заставляет тебя учиться.
Когда он был нужен, отец на несколько дней забирал его из школы. Делал это с торжеством, словно восставал против жестокого закона. Аббаса отправляли полоть, или упаковывать, или делать что-то еще, для чего он годился по возрасту, и отец их, скупец Отман, злорадно показывал детям, что все в доме обязаны работать за еду. Из-за этих перерывов Аббас отстал в школе на целый год: вдобавок к неделям, когда отец удерживал его дома, он заболел лихорадкой и долго пролежал в постели. Учителя выговаривали ему за пропуски, но это была сельская школа, и не ему одному приходилось пропускать занятия. Несмотря на свое презрение к наукам, отец по дороге в город иногда заглядывал в школу, ходил по классам и, отыскав малолетнего сына, с насмешливой улыбкой наблюдал за происходящим. Но была и невольная теплота в этой улыбке, и, вспоминая о ней — если она и вправду была, — Аббас сам улыбался. А может, было это всего лишь старческим сентиментальным вымыслом. И не было никакой невольной теплоты в улыбке отца, а только презрение.
В общем, была улыбка или не было ее, у дороги росло громадное дерево, а напротив, через дорогу, — школа. В учебное время, даже в перемену, переходить дорогу запрещалось. Он не помнил, чтобы им объясняли причину. Школьным правилам надо подчиняться, а не обсуждать их. Как будто, перейдя дорогу, исчезнешь в листве — хотя классы были открыты солнцу, а территория школы не ограждена ни стеной, ни забором. Наверное, учителя просто хотели, чтобы ученики всё время были на глазах, в безопасности. Дети, когда была возможность, наблюдали за людьми под деревом. Это был маленький деревенский рынок, там продавали и покупали фрукты, овощи, яйца, дрова. Был киоск с чаем и закусками. Он часто думал об этом рыночке под деревом — нет, может, даже не думал, а перед мысленным взором вставал образ, когда он засыпал или уплывал в воспоминания. Образ, являвшийся ему, обладал глубиной и фактурой — это была не картинка. Он ощущал теплый ветерок, слышал смех людей, покупавших и продающих. Иногда появлялась новая подробность — лицо, о котором он сорок лет не вспоминал, происшествие, значение которого он осознал столько времени спустя. Подобные места он видел по телевизору — не Мфенесини, но похожие. И когда он видел эти места, он и Мфенесини видел яснее. Как это случилось? Однажды они смотрели по телевизору что-то о Судане, увидели рынок под деревом, и он сказал: «Мфенесини».
— О чем ты? — спросила Мариам.
— Там я ходил в школу, — сказал он.
Она попросила написать слово — хотела узнать, как оно пишется. Ему надо было бы продолжать. Дети уехали, времени стало больше, можно было продолжать рассказ, но он умолк, и она не просила его рассказывать дальше.
Наверное, учителя нервничали из-за автобусов: ездили они не так часто, но появления их нельзя было предугадать. Иногда они час не появлялись и больше, и вдруг вылетал неизвестно откуда набитый людьми автобус и останавливался у рынка. Если он ехал в город, то загружался продуктами, а если из города, то останавливался, чтобы высадить людей. Этот рыночек был маленькой пыткой для детей. Они не могли оторвать взгляд от кипучей деятельности под деревом. Учителя требовали от них полного внимания, а это значило, что они были обязаны смотреть прямо перед собой, даже когда учили наизусть таблицу умножения или слушали учителя, читавшего какой-нибудь рассказ. Отвлекшемуся непременно доставалось по уху. И непременно — мальчику, девочек учителя-мужчины не били, а учителя все были мужчины. Если учитель стукал девочку, приходили с жалобой ее родители, как будто он совершил непристойность.
Если что-то случалось под деревом — драка или кто-то падал с велосипеда, — вся школа — ух! — вскакивала на ноги, забыв об учителях. Вспоминая это, Аббас улыбался. Учителя изо всех сил старались поддерживать тишину и порядок, словно это было делом их чести. Иногда, стоило кому-то почесаться или заерзать, они воспринимали это чуть ли не как свой позор. Как же они любили покорную тишину! Но долго поддерживать ее они не могли. Не могли всё время держать детей в узде. Вечно что-то случалось: маленький бунт, взрыв смеха, дерзкий мальчишка, нечувствительный к пощечинам.
После стольких лет, после всего, что случилось потом в жизни, это время представлялось безмятежным. Он ходил в школу, работал на земле, иногда шатался с другими мальчишками. Самое памятное было связано со свадьбой сестры Фавзии. Она была самой старшей из них и уже упрямилась, бунтовала против отцовских порядков, весь день ныла и жаловалась тонким голосом, вставала на дыбы после каждого выговора, убегала и где-то пропадала часами. Ей было тогда лет семнадцать, и эти исчезновения сильно ускорили ее замужество. Нельзя, чтобы девица пропадала где-то часами. Чем она там занимается, портит себе репутацию и позорит семью? В свои одиннадцать лет Аббас еще не знал, как устраиваются такие дела, но жених ей был найден, и приготовления к свадьбе начались.
Отец без конца жаловался на траты. Расходы на свадьбу съели все его сбережения, говорил он. Никто ему не верил, хотя известно: свадьбы оставляли семьи нищими. Родители тратили всё накопленное или залезали в долги, чтобы дать серебро, золото и деньги в приданое. Устраивали пир, чтобы все родственники и любой присоседившийся бездельник могли набить животы жарким и мороженым. Раскошеливались, чтобы не было позорных сплетен. Их называли бы скупцами, если бы они не наполнили жадные животы гостей, которых даже не приглашали, но не могли прогнать. Отец не возражал против того, чтобы его сочли скупцом. Таким он слыл уже, и его это нисколько не смущало. Но раскошелился по полной, как полагалось. У него нет выбора, твердила ему жена, иначе он опозорит дочь. Так что накрыли богатый стол, приехали повара из города со своими котлами, блюдами, сбивалками для мороженого. Детвора возбудилась немыслимо. Недалеко от дома привязали теленка, он жалобно мычал, словно знал, что его ожидает, а рядом сидели, жужжали мальчишки. Ждали, когда придет резак и зарежет его. Пришел, но разогнал их перед тем, как начать. Развели костры из душистого дерева, и в воздухе повис аромат бирьяни. Заиграли барабанщики, из города и других мест потянулись гости. Женщины ушли на площадку, отгороженную пальмовыми ветвями, а мужчины оставались под навесом, здоровались, разговаривали, хлопали друг друга по плечам, смеялись. Отман отложил свою короткую мотыгу, он был в новом канзу — белом халате, специально сшитом по этому случаю, — и в куфии, шапке без полей. Ее подарил отец жениха. На плечи он накинул шелковый платок, извлеченный из сундука в его спальне и пропахший камфарой. Ему как-то удалось подавить огорчение, вызванное безумными тратами, и даже выглядеть отчасти горделиво в новом убранстве. Потом были пир, барабаны и пение до поздней ночи, и мальчишки, спрятавшись в кустах, глядели на женщин, танцевавших за пальмовой оградой.